Редакция журнала была немногочисленной, люди подобрались там очень хорошие, с ними хотелось дружить и работать. В отличие от райкома, где нравы требовали, мягко выражаясь, постоянно наблюдать друг за другом, не прощая и малейших отклонений от принятых норм поведения. Мне хотелось работать так, как работали ребята в журнале: свободно, без формальностей и чинопочитания. И однажды я сказал, как бы между прочим:
— Если у вас когда-нибудь освободится местечко — я бы с радостью…
Я был уверен, что такое вряд ли случится: из таких редакций люди по доброй воле не уходят.
Редактор ответил:
— Ладно, будем иметь в виду.
Время шло, я продолжал работать в райкоме. Ко мне уже относились серьёзно, первый секретарь считал, что мне пора вырасти. Его друг, возглавлявший Лиепайский горком партии, предложил мне подумать — не хочу ли я пойти к нему третьим секретарём. Раньше я согласился бы, не задумываясь: продвигаться на работе мне казалось совершенно естественным. Но теперь я сказал лишь, что подумаю: до поры отчётно-выборных партконференций в районах ещё оставалось время.
И вдруг мне позвонили из журнала:
— Ты говорил, что хочешь к нам.
— Конечно!
— Сейчас как раз есть возможность…
Я бросился к секретарю.
Он пытался меня отговорить. Однако ему было известно, что я пишу, да и почувствовал, что я на этот раз настроен решительно.
— Да зачем тебе в журнал? Обожди немного — я тебя в газету устрою. В «Циню», не куда-нибудь!
«Циня» — «борьба» — было названием республиканской партийной газеты, латышской «Правды». Но идти из партийного комитета в партийную же газету мне вовсе не улыбалось.
Наконец, он сдался. Махнул рукой:
— Ладно. Проводим как следует. Был ты всегда со мной, как топор за поясом…
Проводили. На память вручили папку с серебряной плакеткой, с соответственной надписью.
Так закончилась моя райкомовская жизнь. Продолжалась она пять лет. Чему-то научила, но во многом разочаровала.
Но только ли меня? Мать, вернувшись после семнадцати лет отсутствия, и многие-многие её товарищи — и по партии, и по несчастью — не узнали партии, в которой были восстановлены (с перерывом стажа). В их времена все были на «ты» даже и с первым секретарём. Звали друг друга по имени. Всё было, по словам матери, проще и свободнее. Теперь партийный аппарат сделался первостатейно бюрократическим.
В их времена все были на «ты» даже и с первым секретарём. Звали друг друга по имени. Всё было, по словам матери, проще и свободнее. Теперь партийный аппарат сделался первостатейно бюрократическим. Секретаря именовали только по имени-отчеству. Никакого панибратства. Мать не осудила меня за то, что я сошёл с этой линии жизни.
3. Ранний палеозой
Новая жизнь приняла меня не сразу. Вернее, наоборот: я не смог сразу же принять её. Обе предыдущих — и армейская, и райкомовская — слишком не походили на неё.
В Риге у меня жилья не было, и на работу в редакцию я ездил из Елгавы на электричке. Приезжал — таково было расписание поездов — рано, за полчаса до начала официального рабочего дня. В редакции таким образом появлялся первым. Мне сразу же сказали, что это не обязательно: народ наш собирался не раньше двенадцати дня, так что утром делать мне было почти нечего. Но я ещё долго упрямо продолжал являться рано поутру. Дело в том, что я ещё не мог представить, что если работа начинается в девять, то прийти можно и к двенадцати. В райкоме опоздание на пять минут являлось уже событием. Об армии и не говорю.
Точно так же далеко не сразу стало обычным, что можно спорить с любым журнальным начальством: с ответственным секретарём, заместителем редактора и даже с самим главным. И никогда спор не прерывался классическим: «Я начальник — ты дурак».
И ещё. Я привык, что у человека должна быть зарплата. И он должен находиться на штатном месте. Иначе невозможно. Не хочу сказать, что нам не платили зарплату. Платили, как везде, дважды в месяц, и ещё дважды были гонорарные дни. У каждого из нас что-то обязательно шло в каждом номере, а иногда и не по одному материалу; пришлось срочно обзаводиться псевдонимами. У меня их набралось, уж не помню, пять или шесть. Таким образом, каждую неделю мы, как тогда говорилось, приобщались к государственному бюджету и зарабатывали вовсе не плохо. Понятно, что мне это очень понравилось.
Однако… меня смущало то, что я находился не на своём месте. Меня приняли, когда журнал получил новую штатную единицу, так что вроде бы всё было в порядке. Однако единица называлась «художественный сотрудник», а не «литературный». Иными словами — то было место художника. На самом деле ещё один художник в редакции вовсе не требовался, их было двое штатных и десятка полтора постоянно сотрудничавших внештатников, среди них — хорошо известные мастера, и не только графики. И новую ставку редакция использовала так, как сочла нужным. Но я боялся: вот придёт проверка (какая-нибудь; я привык к тому, что всё и вся время от времени проверяют), меня разоблачат и выгонят на улицу; и что я тогда?
В редакции над моими страхами только посмеивались: какая проверка? Кому какое дело, как и что мы используем? Но к этому ощущению относительной независимости мне удалось привыкнуть не сразу.