Позаботьтесь, пожалуйста, о людях в жилых помещениях, которые мертвы и заморожены.
С уважением,
ЙОЗЕФ КАВАЛЕР, радист второго класса.
12 сентября 1944 года.
Джо извлек лист из пишущей машинки, затем закатал снова и так и оставил. Шэнненхаус подошел почитать, один раз кивнул, после чего вернулся в ангар, чтобы посмотреть на самолет.
Джо лег на койку и закрыл глаза, но чувство завершенности, приведения своих дел в порядок, которого он искал, печатая последнее заявление, никак не приходило.
Джо лег на койку и закрыл глаза, но чувство завершенности, приведения своих дел в порядок, которого он искал, печатая последнее заявление, никак не приходило. Тогда он закурил сигарету, сделал глубокую затяжку и попытался так очистить свой разум и совесть, чтобы встретить очередной день лишенным любых забот или отвлекающих мыслей. Закончив курить, Джо перевернулся на другой бок и попытался заснуть, но воспоминание о единственном доверчивом глазе Моллюска не выходило у него из головы. Он ворочался, метался, пытался убаюкать себя до сонного состояния, как Роза однажды его учила. Согласно ее рекомендациям, следовало представить себе, что ты лежишь на черном плоту, плавающем в теплой черной лагуне, в черноте безлунной ночи. Ни внутри, ни вне Джо не было ничего, кроме мягкой и теплой черноты. Вскоре он почувствовал, что соскальзывает в яму сна, высыпается туда как песок, несущийся сквозь горловину песочных часов. В этом сумеречном гипнагогическом состоянии Джо начал воображать — нет, это было сильнее простого воображения, он словно бы припоминал тот факт, полностью в него веря, — будто Моллюск был способен разговаривать, обладал мягким, спокойным, немного жалобным голосом. И будто там звучал такой разум, любовь и участие, что Джо теперь никак не мог выбросить голос мертвого пса из своих ушей. «Мы могли столько друг другу сказать, — думал он. — Какая жалость, что я только сейчас это понял». А затем, за мгновение до того, как Джо утонул в яме сна, резкий лай прозвучал в его внутреннем ухе, и он резко сел на койке. Сердце его бешено колотилось. Джо понял, что теперь его преследует преданная любовь не Моллюска, а кого-то куда еще более родного и потерянного. Именно эта любовь теперь преследовала его и не давала найти мир и покой в возможности своей смерти.
Джо сполз к подножию койки, открыл свой рундук и достал оттуда толстую пачку писем, полученных им от Розы после его вступления в армию в конце 1941 года. Эти письма с абсурдным постоянством следовали за ним от базовой учебки в Ньюпорте, что в штате Род-Айленд, до полярной учебной станции ВМФ в Туле, что в Гренландии, и дальше до бухты Гуантанамо у берегов Кубы, где Джо провел осень 1943 года, пока готовилась партия на станцию «Кельвинатор». После этого, поскольку никаких ответов от адресата не поступало, письма приходить перестали. Корреспонденция Джо была как накачка крови в перебитую артерию, сперва бешеная и непрерывная, затем с какой-то мышечной неохотой замедляющаяся до потока, до струйки, пока последняя наконец не иссякла. Сердце остановилось.
Теперь Джо достал из кармана перочинный ножик (подарок Томаса), который однажды спас жизнь Сальвадору Дали, и вскрыл первое письмо.
Дорогой Джо!
Как бы мне хотелось, чтобы мы смогли по крайней мере попрощаться друг с другом, прежде чем ты покинул Нью-Йорк. Мне кажется, я понимаю, почему ты сбежал. Не познакомь я тебя с Германом Гофманом, твой брат не оказался бы на том корабле. Не знаю, что бы с ним в таком случае сталось. И с тобой тоже. Но я осознаю и принимаю то, что ты можешь считать меня за все это ответственной. Пожалуй, на твоем месте я тоже могла бы сбежать.
Я знаю, что ты по-прежнему меня любишь. То, что ты меня любишь и всегда будешь любить, для меня — предмет веры. И мое сердце едва не разбивается при мысли о том, что мы можем никогда больше не увидеться, никогда друг к другу не прикоснуться. Но еще более мучительна для меня мысль — нет, уверенность в том, что прямо сейчас ты желаешь никогда больше со мной не видеться. Если это правда, а я знаю, что это так, то я желаю того же. Потому что знание о том, что ты можешь такое ко мне испытывать, заставляет все прежнее казаться ничем. Все обернулось даром потраченным временем. Но даже если это правда, я никогда с этим не смирюсь.
Не знаю, что случится с тобой, со мной, со страной, со всем миром. И я не жду, что ты ответишь на это письмо, потому что чувствую, как дверь к тебе захлопывается прямо у меня перед носом, и знаю, что это ты ее захлопываешь.
Но я люблю тебя, Джо, и твоего согласия мне на это не требуется. Именно так я и собираюсь тебе писать — без твоего согласия. Если ты ничего не хочешь от меня слышать, просто выбрось это письмо и все последующие. Может статься, даже эти слова уже лежат на дне моря.
Теперь я должна идти. Я люблю тебя.
Роза
После этого Джо в строго хронологическом порядке прочел все остальные письма. Во втором письме Роза упомянула о том, что Сэмми уволился из «Эмпайр» и пошел работать в компанию «Бернс, Баггот и де Винтер», рекламное агентство, которое занималось счетами «Онеонта Вуленс». По вечерам, рассказала она, Сэмми приходил домой и работал над своим романом. Затем, в пятом письме, Джо с изумлением прочел о том, что Роза вышла замуж за Сэмми. Гражданская церемония состоялась как раз в годовщину города Нью-Йорка 1942 года. После этого последовал трехмесячный перерыв, а затем в очередном письме Роза сообщила о том, что они с Сэмми купили дом в Мидвуде. Дальше опять последовал перерыв в несколько месяцев, после чего в сентябре 1942 года Роза выдала новости о том, что она родила сына весом в семь фунтов и две унции. В честь пропавшего брата Джо ребенка назвали Томасом. Роза звала его Томми. Последующие письма содержали в себе новости о жизни малыша Томаса — подробности о его первых словах, первых шагах, болезнях и талантах. Так, в возрасте тринадцати месяцев Томми уже нарисовал авторучкой вполне узнаваемый круг. Клочок бумажной салфетки из ресторана Джека Демпси, на котором этот круг был нарисован, Роза вложила в конверт. Круг был довольно неровный и не вполне замкнутый, зато, как Роза упомянула в письме, он очень напоминал бейсбольный мяч. Еще там оказалась единственная фотография ребенка в распашонке и подгузнике, крепко ухватившегося за край столика, на котором валялись какие-то комиксы. Голова у мальчика была большая, светящаяся и бледная как Луна, а на лице у него застыло удивленно-враждебное выражение, словно камера его напугала.