Сквозь неплотно забитое досками окно на этаже мягко и властно врывается порыв свежего воздуха. Я киваю ему, как старому знакомому. Подхожу ближе. Да, то самое место, вот и приметная выщербина на подоконнике… В моих пальцах привычно оказывается «Казбек», и я столь же привычно затягиваюсь ароматным, резковато-щипучим дымком. Да, восьмой этаж… здесь мы не так давно встречались со Светкой. Она прибегала после своих рабфаковских курсов, где вдалбливала в молодые пытливые умы тонкости швейного мастерства. А я — а я приходил из наркомата, поскрипывая всегда новенькими и всегда сияющими сапогами, смущая вахтёра обилием ромбов в петлицах и своей молодостью. А теперь…
Задохнувшись дымом дотлевшей до гильзы папиросы, я со злостью вкручиваю окурок в обломок штукатурки и иду дальше, стараясь не думать о ней. О ней, милой, сгинувшей в Особлаге вместе со своим отцом, добрейшей души детским врачом. Враги народа, видите ли!
Мне пришлось остановиться на середине пролёта и несколько минут постоять так, расстегнув воротничок гимнастёрки и приводя в порядок свои мысли. Глубоко и мерно дыша, как вчера во время испытаний высотного истребителя, я всё-таки прихожу в себя и мысленно, яростно матерюсь. Нельзя, Рамирес! Нельзя давать повод! С тех пор, как авиационное ведомство всё более стало подпадать под влияние НКВД, жизнь даже в сверхзакрытых отделах стала похожа на тягостный, кошмарный сон. Даже сам Лавочкин теперь, скрипя зубами, заверяет свои идеи и разработки у тощего, с неприятным колючим взглядом, особиста.
Вот и последний этаж. Мой взгляд удивлённо моргает от яркого света. От чистоты, столь же неуместной здесь, как жизнь на Марсе. От забивающего всё аромата роскоши. Самая верхняя площадка напоминает уголок с театральными декорациями. Большой мягкий диван с роскошной резной спинкой, золочёные стенные шкафы. Столик и стулья в стиле «Луев», как говаривал Маяковский, царствие ему… — так выражаются русские?
Мои сапоги, нахально оставляя на толстом алом ковре седые пыльные отпечатки, против воли несут меня к маленькому кабинетному роялю. На нём стоят вычурно-золотистые часы, и вмонтированный в них радиоприёмник тихо мурлычет последнюю речь товарища Калинина. Интересно… такого чуда техники я ещё не видывал.
На белом, с чуть заметной желтизной циферблате (никак, слоновая кость?) видна надпись «Подарок дому-музею от ивановских ткачих». Ну прямо-таки изумительно, думаю я, это что же они там ткут такое? На стенах, покрытых не бумажными, а самыми настоящими шёлковыми узорчатыми обоями, обнаруживаются многочисленные фотографии, почётные грамоты и свидетельства, вправленные в рамки под стеклом.
«Софья Михайловна…» — цепляется моё внимание за подпись под одной спортивно одетой барышней с рапирой и динамовским кубком в руках. Цепляется, ибо сбоку, из-за портьеры, появляется подозрительно похожая на неё чернявая девица, и тоже с оружием в руках.
— Руки вверх и — пшёл вон. — холодно роняет появившаяся дамочка, в то же время радуя взгляд своими великолепными формами под облегающим, синим спортивным костюмом. Впрочем, остриё оружия безошибочно направлено мне в сердце, да и к тому же железка в холёной руке этой фурии уж слишком похожа на настоящую, острую и смертельную шпагу.
— Софья Михайловна, — медленно говорю я, чуть разведя руки в стороны, но из чувства собственного достоинства всё же не поднимая их. — Судя по наградам и фото, вы не из тех, кто так уж безоглядно пользуется оружием. Ну не станете вы меня убивать — глаза у вас не те. Давайте поговорим спокойно, я предъявлю свои документы…
Во взгляде дамочки что-то меняется — ага! — и она, сделав приставной шаг назад, свободной рукой дёргает за витой шнурок звонка. Звука не слышно, но очевидно, он где-то прозвучал, потому как совершенно беззвучно, словно из-под земли, появляется здоровенный, богатырского сложения пёс.
— Мухтар, — голос Софьи Михайловны звучит куда мягче, даже как-то ласково. — Сделай это, только на этот раз не на ковре.
Пёс, по виду похожий на сибирскую овчарку — впрочем, это в самолётах я разбираюсь, а в собаках не то, чтобы очень — с нехорошим интересом присматривается к моей шее, и сразу же, сделав один шаг для разгона, прыгает.
Вот такой разговор я понимаю. Зря, что ли, военным кличут. Да ещё и командиром. Шаг назад с поворотом, и мохнатая смерть, впустую щёлкнув зубами у моего лица, пролетает мимо. Небольшая «беретта», которую недавно подарили мне итальянские товарищи, но которую я успел оценить и полюбить за сильный и кучный бой, словно сама собой ныряет мне в ладонь. Тихо и как-то скучно щёлкает; дважды в сторону отлетают красноватые медные гильзы.
В наступившей, вязкой, словно ватной после выстрелов тишине пёс, изготовившийся ко второму прыжку, вздрагивает и медленно, словно под водой, заваливается назад. «Видел бы это Веласкес» — некстати проносится в моей голове, — «Удавился бы от зависти.» Сдавленно затихает визг, вздрагивают сильные, мохнатые лапы, и вот из-под головы с закатившимися глазами вытекает на алый ковёр чёрная струйка.
Дамочка меняется в лице. На мою попытку полезть в нагрудный карман за чехлом с «корочками» она судорожно, сильно, несколько раз дёргает за звонок. Теперь передо мной появляются ещё двое, но уже людей. Тяжёлые, не обременённые интеллектом лица, квадратные подбородки, пудовые кулачищи с зажатыми в них тупорылыми наганами…