Он был заметно тронут.
— Удачи в делах, — сказал Татарский и вышел прочь.
Мухоморы взяли, когда он уже с полчаса шел вдоль забора из проволочной
сетки. Сначала появились знакомые симптомы — дрожь и приятная щекотка в
пальцах. Потом из придорожных кустов выплыл столб с надписью «Костров не
жечь!», который он когда-то принял за Гусейна. Как и следовало ожидать, при
дневном свете сходства не ощущалось. Тем не менее Татарский не без
ностальгии вспомнил историю про короля птиц Семурга.
— Семург, сирруф, — сказал в голове знакомый голос, — какая разница?
Просто разные транскрипции. А ты опять наглотался, да?
«Началось, — подумал Татарский, — зверюшка подъехала».
Но сирруф больше никак не проявил себя всю дорогу до башни. Ворота,
через которые Татарский когда-то перелезал, оказались открыты. На территории
стройки никого не было видно; вагончики-бытовки были заперты, а с
гриба-навеса для часового исчез когда-то висевший там телефон.
Татарский поднялся на вершину сооружения без всяких приключений. В
башенке для лифтов все было по-прежнему — пустые бутылки и стол в центре
комнаты.
— Ну, — спросил он вслух, — и где тут богиня?
Никто не ответил, только слышно было, как где-то внизу шумит под ветром
осенний лес. Татарский прислонился к стене, закрыл глаза и стал
вслушиваться. Почему-то он решил, что это шумят ивы, и вспомнил строчку из
слышанной по радио песни: «Это сестры печали, живущие в ивах». И сразу же в
тихом шелесте деревьев стали различимы обрывки женских голосов, которые
казались эхом каких-то давным-давно сказанных ему слов, заблудившихся в
тупиках памяти.
«А знают ли они, — шептали тихие голоса, — что в их широко известном
мире нет ничего, кроме сгущения тьмы, — ни вдоха, ни выдоха, ни правого, ни
левого, ни пятого, ни десятого? Знают ли они, что их широкая известность
неизвестна никому?»
«Все совсем наоборот, чем думают люди, — нет ни правды, ни лжи, а есть
одна бесконечно ясная, чистая и простая мысль, в которой клубится душа,
похожая на каплю чернил, упавшую в стакан с водой. И когда человек перестает
клубиться в этой простой чистоте, ровно ничего не происходит, и выясняется,
что жизнь — это просто шелест занавесок в окне давно разрушенной башни, и
каждая ниточка в этих занавесках думает, что великая богиня с ней. И богиня
действительно с ней».
«Когда-то и ты и мы, любимый, были свободны, — зачем же ты создал этот
страшный, уродливый мир?»
— А разве это сделал я? — прошептал Татарский.
Никто не ответил. Татарский открыл глаза и поглядел в дверной проем.
Над линией леса висело облако, похожее на небесную гору, — оно было таких
размеров, что бесконечная высота неба, забытая еще в детстве, вдруг стала
видна опять.
На одном из склонов облака был узкий конический выступ, похожий
на башню, видную сквозь туман. В Татарском что-то дрогнуло — он вспомнил,
что когда-то и в нем самом была эфемерная небесная субстанция, из которой
состоят эти белые гора и башня. И тогда — давным-давно, даже, наверно, еще
до рождения, — ничего не стоило стать таким облаком самому и подняться до
самого верха башни. Но жизнь успела вытеснить эту странную субстанцию из
души, и ее осталось ровно столько, чтобы можно было вспомнить о ней на
секунду и сразу же потерять воспоминание.
Татарский заметил, что пол под столом прикрыт щитом из сколоченных
досок. Поглядев в щель между ними, он увидел черную дыру многоэтажной
пропасти. «Ну да, — вспомнил он, — это шахта лифта. А здесь машинное
отделение, как в комнате, где этот рендер. Только автоматчиков нет». Сев за
стол, он осторожно поставил ноги на доски. Сначала ему стало страшновато,
что доски под ногами подломятся и он вместе с ними полетит вниз, в глубокую
шахту с многолетними напластованиями мусора на дне. Но доски были толстыми и
надежными.
Помещение явно кто-то посещал, скорее всего — окрестные бомжи. На полу
валялись свежерастоптанные окурки папирос, а на столе лежал обрывок газеты с
телепрограммой на неделю. Татарский прочел название последней передачи перед
неровной линией обрыва:
0.00 — Золотая комната.
«Что за передача? — подумал он. — Наверно, что-то новое». Положив
подбородок на сложенные перед собой руки, он уставился на фотографию бегущей
по песку женщины, которая висела там же, где и раньше. При дневном свете
стали заметны пузыри и пятна, проступившие на бумаге от сырости. Одно из
пятен приходилось прямо на лицо богини, и в дневном свете оно показалось
покоробившимся, рябым и старым. Татарский допил остаток водки и прикрыл
глаза.
Короткий сон, который ему привиделся, был очень странным. Он шел по
песчаному пляжу навстречу сверкавшей на солнце золотой статуе — она была еще
далеко, но уже было видно, что это женский торс без головы и рук. Рядом с
Татарским медленно трусил сирруф, на котором сидел Гиреев. Сирруф был
печален и походил на замученного работой ослика, а крылья, сложенные на его
спине, напоминали старое войлочное седло.
— Вот ты пишешь слоганы, — говорил Гиреев, — а ты знаешь самый главный
слоган? Можно сказать, базовый?
— Нет, — отвечал Татарский, щурясь от золотого сияния.
— Я тебе скажу. Ты слышал выражение «Страшный суд»?
— Слышал.
— На самом деле ничего страшного в нем нет. Кроме того, что он уже
давно начался, и все, что с нами происходит, — просто фазы следственного
эксперимента. Подумай — разве Богу сложно на несколько секунд создать из
ничего весь этот мир со всей его вечностью и бесконечностью, чтобы испытать
одну-единственную стоящую перед ним душу?
— Андрей, — отвечал Татарский, косясь на его стоптанные тапки в
веревочных стременах, — хватит, а? Мне ведь и на работе говна хватает.