Долго ли, коротко гуляли, выпили сколько да много ли отплясали, сказать не решусь. Кто такое в голове держит? Если все на ус мотать, не гулянка будет — протокол. Вечер отплясали, ночь отгуляли, а когда под утро оглядеться довелось, понял я, что стола уже нет и буфета нет. Сидим мы с товарищем Запорожцем в моей комнате, и разливает он по стаканам-гранчакам, что к графину прилагались, последнюю скляницу горилки.
— Будем, товарищ!
Крепко так сказал, позавидовал я даже, не к месту вовсе о завтрашнем совещании вспомнил. Вот ведь беда!
— Будем, товарищ Запорожец!
Выпили, зажевали чем было, пачку «Казбека» распечатали.
Гляжу, а моего друга-товарища словно подменили. Лицо из красного белым сделалось, губы в черту сжались, потемнели глаза.
— Рад, что тебя встретил, товарищ! И что погулял с тобой, тоже рад. Хорошо повеселиться в день последний!
— Чего говоришь, товарищ Запорожец? — не понял я. — Какой день последний? На себя погляди, прямо жених!
Встал он, друг мой фронтовой, пиджак скинул, вышиванку расправил, к зеркалу, что на стене пылилось, шагнул.
— И вправду жених. Невеста моя, Молодица Чужая, уже при пороге. Не соврал я тебе и другим не соврал, но только и всей правды не поведал. Слушай!
Тут мне жарко стало. Понял: не шутит ни про день последний, ни про Чужую Молодицу. Скинул и я пиджак, воды прямо из графина глотнул. А товарищ Запорожец между тем рассказывать принялся. И о том, как из-за навета его из командиров полка выгнали, и как в Житомире на кооперации отсидеться думал.
— Только не отсиделся, брат! — усмехнулся он, шрам старый погладив. — Три раза смерть обходила, четвертый, видать, последний. Узнал я, что вот-вот заберут меня бесы, выправил отпуск, деньги с книжки сберегательной снял — и за Днепр, куда подальше и потише.
— Бесы? — не понял я, от полной растерянности о настоящих чертях подумав.
Захохотал товарищ Запорожец, ворот вышиванки развязал.
— Ух, жарко, словно в пекле! Так бесы и есть, считай, из пекла самого. Пострашней прежних будут… Стреляться не стал. Негоже выйдет, если казак наглую смерть сам себе учинит. Решил погулять — напоследок. Ведь не осудишь, брат?
Что тут ответишь? Развел я руками.
— Как осудить? Сами рядом с твоей невестой ходим. Только не рано ли горевать? Ведь и на бесов этих укорот есть!
Помотал он головой, горилки в стаканы налил.
— Не выйдет! Слыхал я, боятся бесы лишь самого товарища Химерного. Но и ему сила не во всем дана. А мое дело — ясное да простое, как дорога в пекло. Шепнули мне вчера, что уже ордер подписан и машина из Полтавы послана. Бежать бы, да некуда, — и в Миргороде ждут, и в Харькове. Видать, в твоих местах кирпичную стенку спиной греть доведется. А к тебе, товарищ, просьба есть. Не бросай меня до рассвета, не по себе одному в такой час. А как солнце покажется, хлебнем по последней, да и пойду я в кагал их бесовский. Сам пойду, сам сдамся. Пусть стреляет, адово семя, командира-орденоносца! Не оставишь, брат?
Страшно мне стало, словно не его — мой час плясать с Чужой Молодицей пришел. Но как товарища в такую ночь бросить?
Сколько сидели, о чем толковали, не так и важно. Думал я, страх уйдет, пусть недалеко, за дверь, за порог, пусть хоть в угол спрячется! Ведь на войне и не то бывало. Да где там! С каждой минутой не только пить — дышать становилось труднее. Видать, война — одно, а когда Чужая Молодица сквозь рассветную мглу в лицо тебе смотрит… И вот уже чудиться стало, будто не товарищ Запорожец предо мною — мертвяк неупокоенный, после боя забытый. Провалились очи, зубы желтым оскалом заухмылялись, вместо вышиванки — лохмотья черные клочьями… Протер я горилкой глаза — полегчало. Ненадолго.
А под самое утро, в белый сумрак, подошел к окну товарищ Запорожец, на меня посмотрел, подумал. Затем, не говоря ни слова, взял со спинки стула пиджак, шагнул к двери…
И нет его!
А я, как был, в вышиванке и сапогах, на койку и свалился.
Проснулся ясным днем, к полудню ближе.
Проснулся ясным днем, к полудню ближе. Открыл глаза, вспомнил, чего было, да чуть не заплакал… Эх, пропала душа казацкая, зазря пропала, не вернется назад! И не попрощались даже…
Глотнул я воды из знакомого графина, сухие губы облизал, да и решил, что делать нечего. Спущусь в буфет, чаю их знаменитого хлебну, а там и делами займусь. Жить-то надо! А тут еще совещание, будь оно трижды по семь раз…
Шагнул я к двери, по карманам пиджака для верности похлопал, на месте ли все, проверяя… Да так и обмер. Пиджак-то, пиджак!..
Достал я, чего в карманах лежало. Червонцев пачка худая, профсоюзный билет, удостоверение, еще билет, но уже партийный. Все верно: товарищ Запорожец. И фотография его, и отчество с именем. А чему удивляться? Пиджаки наши, видать, на одной фабрике шили, всюду тогда такие увидишь. Главное же, на одном стуле висели, на одной спинке. Вот и спутал он, товарищ Запорожец. Не до пиджака ему в ту минуту было.
Осознал я, чего сталось, обратно на койку присел… Стреляться — или погодить слегка? Хлопнул по поясу, где револьвер в кобуре своего часа ждал. Есть ли? Есть, не пропал! А билет партийный в нагрудном кармане? Не пиджака — рубашки, всегда опаску иметь надо. И билет есть! Даже деньги остались — не мелочь медная, а настоящие, в пачке при поясе. Повеселел я, дух перевел. Значит, погодит еще Молодица Чужая и бесы без меня перескучают! Вспомнил я вновь о буфете, скользнул ладонью по чужому карману — и снова обмер, только уже по-настоящему, безвозвратно.