Приобщался к высокому.
От широкоплечего, громогласного Степана Тимофеевича пахло праздником. Сенька визжал, когда трубач бросал его к потолку или к самому небу, если дело было на улице, а потом тесно прижимал к колючему пиджаку. Труба дядюшкина сверкала золотом, дыхание тянулось драгоценной звонкой нитью, здоровье позволяло на втором литре без запинки слабать «Костю с Пересыпи» соло, и даже руководитель оркестра, корифей провинциального джаза Рубинчик, говорил оркестрантам, указывая на бодрого лабуха:
— Ша, шлемазлы! Вам до Степы, как до Киева раком!
А потом трижды плевался через левое плечо — от сглазу.
В восемь лет, сдавшись под напором отрока, родители определили Сеньку в музыкальную школу «Веночек», что на улице III Интернационала. Злые языки, особенно из числа знакомых с преподавательским составом, давно перекрестили сей храм муз в «Виночек», а то и в «Шиночек», но Сеньку это не остановило. От многих учителей пахло праздником, как и от дяди-любимца, — значит, правильное место. Отсюда прямой путь в счастливое будущее, то есть в ЗАГС или на кладбище. Только не клиентом, женихом или жмуром, а лихим дударем, сокрушителем сердец.
Приехав на побывку, старший брат Валентин одобрил выбор семьи. Даже напророчил великую судьбу — службу в духовом оркестре ордена Ленина Высшей пограничной школы, лучшем из военных духовых оркестров.
— Терпи, казак, атаманом будешь! — сказал Валентин и тут же поправился: — В смысле дирижером!
А через плечо сплюнуть, как делал мудрый ударник Зяма, забыл.
Ну и сглазил, конечно.
Вместо трубы Сеньке купили виолончель. Подержанную, старую, с залатанной трещиной и облупившимся лаком. Труба стоило неподъемно дорого, даже при содействии дяди Степана Тимофеевича, а у соседей Чмыховых дочка забеременела в пятнадцать лет и бросила музыку со всеми вытекающими. Соседи Чмыховы рады были сдыхаться от мебели со струнами за бесценок, а тут такое счастье, как семья Бурсаков! Поторговались и ударили по рукам.
Чем плюнули Сеньке в самую душу.
Три года, плача и стеная, сидел юный Бурсак на стуле, неприлично раздвинув ноги, и терзал смычком корявую тушу ненавистницы. «Сельский танец» Рамо, «Вокализ» Рахманинова, «Прялка» Поппера. Звук у «вилыча», как прозвал Сенька толстую заразу, выходил не в пример золотому пению трубы — гнусавый, хриплый, низкий, словно у носорога. Малец никогда не слышал, как ревет (ухает? хрюкает? мычит?!) носорог, но искренне полагал, что именно так. И вел свой последний, свой решительный, свой безнадежный бой на всех фронтах. Три года пилил гадских родственников, скандалы учинял, подзуживал бабушек-дедушек. Пять раз начинал голодовку и пять раз бросал на середине — очень кушать хотелось.
И однажды добился своего.
— Вот, Степа! — сказал Зяма Рубинчик ухарю-трубачу, Сенькиному дяде. — Помни мою доброту, чувак!
— Вот! — сказал Степан Тимофеевич родному брату Федору Тимофеевичу, знатному токарю шестого разряда. — С тебя бутылка!
— Вот! — сказал Сеньке веселый, раскрасневшийся папаша, приговорив с братом бутылку, и еще одну бутылку, и еще полбутылки под редиску, чеснок и «бородинский» хлебушек. — Дуди, обормот!
— Вот! — сказал Сенька и показал дулю злой судьбе. — Выкуси!
Так Бурсак перебрался с виолончели на трубу, и жизнь его напомнила праздник.
Даже пахло от жизни знакомым образом.
По окончании музыкалки Сенька в консерваторию идти не захотел. То ли видеть себя «консервом задрипанным», как сказал Зяма Рубинчик в приватной беседе, претило Сенькиной гордости, то ли перспективы показались мизерными для юных амбиций. Пошел Бурсак на Бурсацкий спуск, что катится кубарем вниз до самого Центрального рынка, сдал документы и спустя месяц обнаружил себя на спуске-однофамильце студентом Академии культуры, опять же прозванной злоязыкими доброжелателями Академией культуры и отдыха. Отделение, значит, руководителей самодеятельных духовых оркестров, культурно-просветительный факультет.
Культура Сеньке понравилась до чертиков.
А просвещенье — и того больше.
Два года катался как сыр в масле. Дудел в дудку, зевал на лекциях, девок портил или улучшал, смотря с какой стороны на девку смотреть. Зачеты-экзамены сдавал ни шатко ни валко. Наладил нужные знакомства, к людям подходил весело, но с уважением; люди платили озорному, лукавому хлопцу ответной симпатией. Подрабатывал в Зяминой команде, радуя мать-отца финансовой самостоятельностью. Обзавелся прозвищем «Джип Чероки» — матерно ругаться не любил, а посему там, где иной вставил бы «Твою мать!» или чего похлеще, позабористей, вставлял безобидное, но вкусное:
— Ать, джип-чероки, разрули малина!
В сентябре, на третьем курсе, отправили студента Бурсака в окрестности райцентра Ольшаны, в село Терновцы, на сельхозработы.
Такой, значит, себе месяц смычки города с деревней.
Там Сенькино счастье под откос и ушло.
2
«Лазик» тормознул на краю села и уныло чихнул.
Трехэтажная, как брань зоотехника, домовина общаги навевала отчаяние. Серый, в морщинах и складках, бетон был похож на шкуру дохлого слона. Крышу венчал косой православный крест телеантенны — насест воронья. Разевая клювы, птицы хором глумились над городскими байстрюками.