Антология «Наше дело правое»

— Никак, кончил, — шепчет Кудряш. — Пошли, что ль…
Пошли. Пешими, по пахнущим лесным да торфяным дымом улицам. Епископы и игумены, бояре и дети боярские, гости торговые и люди посадские… И недалеко идти, только дым глаза ест, а тоска — сердце. Где удаль боевая, где отчаянье, что на самого Кронида Васильевича саблей замахнулось? Иссякли, одна тягота на душе и осталась.
Широки улицы володимирские, да не сегодня — почитай, со всех земель русских люди добрые съехались. Недолго рядили, недолго думали. Сошлись вернославные в выборе своем, только что с того? Все и дождя просят, а решать все едино Господу.
Патриарх с князьями да боярами уже у ворот алдасьевских, а югорцы только-только с площади убираются. Народишко надеется, а набольшие уже венец на себя примеряют. И чего им на колени перед Алдасьевым не стать, бескорыстие не выказать, коли тверд князь в отказе своем, ровно кремень. Видел Арсений, как выволакивали Степана Никитича на руках из темницы, сам и выволакивал… И на пепелище вместе были они — не стал Степан Никитич тянуть, сразу велел к дому нести. К бывшему дому…
— Помнишь?
Кто спросил? Кудряш — так не было его тогда в Володимире. Чужие валят ставшей тесной улицей, то есть не чужие — свои, вернославные, но не знает их Арсений Денисович, и они его не знают.
— Помнишь?
Шагает рядом тучный старик, вроде инок, вроде и нет. Суров лик и задумчив. Не он ли спросил? Заговорить? Не с кем заговорить, нет рядом старика, но он помнит… Помнит, как пошли слухи, что Иван, сынок Ивана Кронидовича посмертный, выжил. Схоронила, дескать, младенца кормилица, свое дитя в цареву колыбель положила. Не ведала того вдова, кинулась вместе с сыном с башни, чтоб душегубу-свекру живой не даться, а пред тем прокляла и Кронида, и всех присных его…
Может, и прокляла, только слухи те едва ль не двадцать лет спали и вдруг поползли червями по падали… А за слухами и Самозванец объявился, да не на Халзане, не в лесах югорских, а у магистров тевтонских. Те и помогли войском, казной и женой, а потом и ляхи кровь почуяли, только не вышло б у нечисти чужеземной ничего, кабы не измена и не слухи. Верили. Верили люди, что вернулся Иван Божиим соизволеньем и теперь расточатся все беды, ровно их и не бывало. Потекут реки молочные, уймутся мытари и разбойники и станет все как в старину, золотую да лазоревую. Сколько было обманутых, а сколько все понимало, да поживы искало?
Вот и березы алдасьевские. Березы старые, палаты новые. По приказу Симеона Кронидовича срубленные на чистом месте. Там, где стояли прежние, теперь храм Анны-великомученицы, тоже государем возведенный. Только ни дня при Симеоне не прожил Алдасьев в новом дому, ни единой свечечки в храме не зажег. Как смог в седло сесть, так и отъехал в вотчину, ни с кем слова не сказав, даже с батюшкой. Государь не гневался — не умел. Только раз и закричал Симеон Кронидович. На Самозванца, как он хоругвь цареградскую ухватил… А князя Алдасьева не отец вернул, хоть и дружны были, и не патриарх, а горбач нижегородский. Тогда внял князь.
Распахнуты ворота. Настежь. И стоит в них воевода Степан Никитич. Один-одинешенек. Спокойно стоит и неколебимо. Не стал ждать в горнице, не захотел, чтоб на колени валились, чтоб молили, ибо невместно и ни к чему. Такие, как Алдасьев, сами про себя все решают. Не нужны им уговоры и унижение чужое.
Оперся на свой посох патриарх. Утопил в бороде радость и призвал князя к повиновению. Истово призвал, чего ему? Пусть все видят, что молили строптивца, да не умолили. А потом кто-то шепнет про юного Данилу, сына Святейшего, что в монастыре дальнем безгрешно живет, из плена вынувшись. И поползут слухи, как ползли об Иване Меньшом…
— Против воли Господней кто может стоять? — возглашает Филоктимон.

— И ты безо всякого прекословия, повинуясь воле Господа нашего, будь всем вернославным государем. О том пришли мы…
— Знаю, о чем пришли, — князь вытянул ладонь вперед, останавливая Филоктимона, — все знаю, не утруждай себя, отче. Невместно человеку идти против воли земли своей, невместно ношу свою на чужие плечи перекладывать, принимаю я венец Киев.
Громыхнуло — или охнуло в небесах? Или только тебе то слышно, окольничий? Тебе огнь небесный глянул в очи, тебе одному ветер взъерошил волосы, охладил виски? У тебя одного упал камень с души — или у всех? Ты один выдохнул — или вся Русь?
Потому что нашелся тот, что принял неподъемное? Встал тот, что, бондарному обручу подобный, скрепит распадающиеся, разбредающиеся досточки — русские кости? Что, покоробило? Бочка не понравилась, ни куполов тебе златоглавых, ни храмов белокаменных? Так ведь оно как выходит — бочка, она куда полезнее меча бывает. Не сберечь страну без меча, но и меч без бочки не прокормишь.
Встал князь, распрямил плечи, взялся за гуж. Неведомый раньше восторг сдавил окольничему горло, защипало глаза бабьей водой, и впервые в жизни Арсений Богунов не стыдился помокревших щек.
Есть государь на Руси. Прочен обруч бондарный. Встанем, выпрямимся, разогнемся. Сдюжим.
— Спасибо тебе, Степан Никитич, — прошептал окольничий, последний раз величая князя по-дружественному, по-родственному. — Спасибо тебе.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270