Остальные, кроме неизменного Никеши, менялись, отдыхая под защитой нагруженных доверху саней. «Юрышу» не раз предлагали отдышаться, но он в ответ только мотал головой. Дружинники не настаивали: первым принимать удар бурана не хотелось никому. Георгию тоже не хотелось, но он не мог иначе. Его словно что-то будоражило, как будоражит случайно всплывшее в памяти слово или напев — пока не вспомнишь, что и откуда, не видать тебе покоя. Пока не вспомнишь и не поймешь.
Севастиец погладил приунывшего рыжего и попытался из-под ладони рассмотреть хотя бы берега. С пути на вележском льду не собьешься — не в степи, но Георгий предпочитал идти вперед с открытыми глазами, что бы ни ждало в конце пути. На сей раз это был всего лишь Юртай — столица немыслимого государства, у которого не было ничего своего, кроме неприхотливых лошадей, хищной, варварской наглости и круговой поруки.
Роски, даже изворотливый Терпила, ехали в Юртай с отвращением, Георгий — с брезгливым любопытством. В величие дикарей севастиец не верил, а ненавидеть саптар, как ненавидят их в Роскии, пока не мог. Это были не его враги, а друзья… Друзья скрипели от ярости зубами и охраняли меха, серебро и князя, решившего стать василевсом хоть с помощью черта, хоть с помощью хана, которому невдомек, чем обернется Залесская «верность» лет через сорок.
Не кичись саптары своим варварством, они б узнали свое будущее без звезд и крашеных костей. Нет ничего верней гаданий по прошлому, но для этого нужно прошлое. У элимов и авзонян оно было, у росков, возможно, будет, у саптар — вряд ли… Империя-ошибка сгинет в пучине времени, если кто-то вроде Феофана не соизволит о ней написать. О ней и о роскских землях с их метелями, волками и князьями, раз за разом выбиравшими между позорной жизнью и славной смертью. Написать о Болотиче, а рассказать об Итмонах, через неродившийся третий Авзон понять второй, частью которого ты останешься хоть в Залесске, хоть у лехов. Как там говорил Феофан? История — дело отвлеченное? Чужая — да, своя — никогда, потому у старика и не выходит написать о Леониде с должной отстраненностью. Лекарям запрещено пользовать родичей: чтоб понять природу болезни, нужно быть равнодушным и не чувствовать боли. Ты не можешь спокойно слушать о закате Севастии и вспоминать ошибку Андроника? Смотри на закат Орды и ошибки Тверени. Смотри и думай…
— Прекрасно, Георгий, — пробурчал себе под нос севастиец, — ты, кажется, нашел, чем заняться на старости лет.
— Ась? — не понял в очередной раз догнавший друга Никеша. Сбоку мелькнуло нечто большое и стремительное, ровно выскочил откуда-то сотканный из серого снега жеребец и, ожидая, замер, вытянув шею.
Что-то сказал Никеша, ветер отбросил слова дебрянича назад, к обозу. Буранная волна ударилась о передовых всадников, прижалась ко льду, растеклась поземкой, и застыли против серого коня рожденные той же метелью волки.
— Видишь? — одними губами спросил Георгий.
— Вижу, — кивнул Никеша, но что видел дебрянич — осатаневший снег или тянущих друг к другу вьюжные морды врагов? Конь и волки… Им никогда не понять друг друга. Никогда. Буран даже не взвыл, завизжал, и сквозь снежный пепел проступили фигуры всадников. Не призрачных — из плоти и крови. Роски. Роски, спешащие навстречу по вележскому льду.
— Тверень, — решил подоспевший Щербатый. В ответ Георгий послал жеребца навстречу прорывавшему метель чужому коню. Два всадника, словно отразив друг друга в колдовском зеркале, оторвались от своих, чтобы съехаться лицом к лицу.
— Ты? — узнал Георгия слепленный из снега богатырь. — Залессец. Помню.
— Ты первым ехал, — вспомнил и севастиец, — у Лавры…
Тверенич согласно кивнул.
— Залессец. Помню.
— Ты первым ехал, — вспомнил и севастиец, — у Лавры…
Тверенич согласно кивнул. Он хотел что-то сказать. И Георгий хотел, но из стихающей на глазах метели выезжали все новые и новые твереничи, выстраиваясь за спиной товарища. Они смотрели не на севастийца, а дальше. На старшую дружину князя залесского. Лица тоже могут быть зеркалами. Георгий видел в них смерть — не свою и не огромного дружинника, а пока ничью, вынырнувшую из зимней мути, чтобы забрать с собой не одного и не двоих, но сгрести людские жизни со снежной скатерти целой охапкой.
— Я не хочу тебе зла, залессец.
Сказал это тверенич или почудилось?
— И я, тверенич, тебе зла не желаю, — отчетливо произнес Георгий, — ни тебе, ни господину твоему. Но я ем залесский хлеб.
У Лавры твереничей было раз в семь больше, но и к хану, и к Господу Гаврила Богумилович и Арсений Юрьевич ездили по-разному. В Юртай князь Залесский взял с собой не только старшую дружину, но и наемников, а тверенич, похоже, отправился налегке. Если, конечно, он ехал к хану, ехал и повернул. Или повернули те, кто не захотел умирать? Оставили обреченного князя и сбежали. Такое тоже бывало.
— Возвращаетесь? — В вопросе Георгия еще не было презрения. Он просто хотел знать. — Все ли?
— Все, — твердо сказал роск. Он все понял. — Пусть, кому нравится, подковы ханские лижут, не про нас это.
— То-то смел ты, Орелик, — прошелестел возникший за спиной Терпила. — Пусть другие за вас подковы лижут и смолу глотают… За вас да за послов побитых. Легко гордым да смелым быть за чужими спинами.
— Это Тверень-то за чужими спинами?! — вскинулся кто-то с распухшим носом.
— Так не Резанск же, — удивился толмач, — и не Нижевележск… Им-то первыми Орду привечать. А после них смолянам, дебряничам, святославцам да нам грешным… Пока до Тверени дойдет, земли роскские кровью умоются за гордыню за вашу.
— Да что ты с ним говоришь, с аспидом? — Высокий тверенич двинулся вперед и почти наткнулся на Никешу. Терпилу дебрянич не любил, однако он служил Залесску, а Дебрянск лежал на пути саптар. Если Орда двинется на Тверень…
— С аспидом говорить проще, чем с ханом, — кивнул толмач. Орелик в ответ только сдвинул брови. Он хотел ударить, но все-таки помнил, что не сам по себе. Когда один из ортиев ударил дината, василевс сослал строптивца на границу к варварам. Ортия звали Стефан Андрокл.
— Оставь, Терпила, — мягкий спокойный голос принадлежал Гавриле Богумиловичу. — Нельзя вменять воинам княжью вину, несправедливо это. Твереничи, скажите брату моему Арсению, что я хочу говорить с ним.
2
Гаврила Богумилович учился говорить по-элимски, а думать по-анассеопольски. Князя тверенского, словно в насмешку, судьба одарила севастийской внешностью. Резкие, хоть и правильные черты и темные бороды в Анассеополе встречались на каждом шагу, не то что золотистые киносурийские кудри и серые глаза. Другое дело, что, увидав тверенича впервые, севастиец почувствовал себя обманутым. Смешно в почти тридцать лет ждать встречи с детской мечтой, да еще на чужбине, но брошенный саптарам вызов был достоин Леонида, и Георгий глупейшим образом искал глазами своего царя из галереи. Старая мозаика не ожила, а бунт обернулся сперва смирением, а теперь еще и бегством. Нет, севастиец тверенича не осуждал — не брату убитого василевса осуждать обитателя лесов. Георгий и сам предпочел скрыться, но он не бросал вызова исконным врагам, и он, в конце концов, никого за собой не тянул, хотя мог.