Государство и подумало — но как-то не так. И теперь все эти идеалы надо было зарыть глубоко в землю или сжечь и развеять пепел по ветру, а на освободившемся месте выращивать другие: воинственность, образ жизни перекати-поля (во всяком случае, пока идет война), жесткость и жестокость и все такое прочее. Онго бы с радостью, но глубоко укоренившееся прошлое не хотело освобождать территорию. И Онго страдал от того, что кожа его грубела, что опадали такие красивые, пусть и небольшие, тугие груди, а больше всего по той причине, что до сих пор не хотела умирать любовь к Сури — чувство, о котором Онго с самого начала знал, что оно единственное на всю жизнь. Чувство и непонятно где все еще живущая память о той единственной близости, что у них была: слова, прикосновения, движения — все, казалось, уже совсем погасшее, вспыхивало заново по самому пустяковому поводу (то местечко, где устроили привал, показалось очень похожим на то, где они тогда любили друг друга, то кто-то издали на миг показался вдруг похожим на Сури профилем или жестом), вспыхивало мгновенно, а вот затухало очень и очень медленно, а когда, кажется, совсем утихало, приходила вместо покоя боязнь, что оно вот-вот взорвется снова.
То было страдание, иначе не назовешь, и не было способа от него избавиться, а если и был, то Онго его не знал. Делиться же своими переживаниями Онго ни с кем не хотел — и, надо полагать, правильно делал.
Однако Военным Министерством всякие душевные тонкости и неурядицы во внимание не принимались, не это было его задачей.
То было страдание, иначе не назовешь, и не было способа от него избавиться, а если и был, то Онго его не знал. Делиться же своими переживаниями Онго ни с кем не хотел — и, надо полагать, правильно делал.
Однако Военным Министерством всякие душевные тонкости и неурядицы во внимание не принимались, не это было его задачей. И по истечении месяца, пусть и среди последних, Онго был признан в куб — такое название носила основная тактическая единица в армии свиров — четыре ромба, в каждом ромбе — четыре квадрата, в квадрате — четыре трига, в котором в свою очередь — три линии, а линия (или дюжина) — это низшее подразделение, как правило, из двенадцати бойцов, считая с командиром, и вопреки своему названию могла при случае состоять и из шести, а если надо — даже из двадцати солдат. Онго в результате своего углубления в военную структуру сначала попал в квадрат солдатского обучения (это случилось два месяца тому назад и был обучен сперва как общий стрелок, после чего был признан готовым к несению службы и передан в треугольник специализации (две с лишним недели), где, убедившись в почти полном отсутствии у него лидерских, да и вообще воинских, способностей, его превратили в подносчика патронов и уже в этом качестве сплавили в линию тяжелых пулеметов, в которой он сейчас и находился, а пошла тому уже вторая неделя.
И в этой пулеметной линии, а точнее, во втором триге, в состав которого входила линия, Онго вдруг почувствовал, что начинает оживать. Но это вовсе не значило, что он наконец-то превращается в настоящего солдата — такого, каким хотело видеть любого из них начальство: смелого, инициативного, ловкого, меткого и так далее. Дело обернулось как раз противоположным образом.
А началось это обращение в то мгновение, когда к тригу вышел только что прибывший, вновь назначенный вместо убитого улкасским «дятлом» командира, флаг-воина, новый командир — квадрат-воин Меро.
Стоя в немногочисленной шеренге, выстроившейся позади сложенных на траву ранцев, Онго, едва увидав вышедшего к ним из землянки капитана, вздрогнул и почувствовал, как все сильнее начинает кружиться голова.
Он понял также, что именно здесь он никогда не сможет избавиться от тех реликтовых чувств и ощущений, какие до сих пор причиняли ему боль.
Дело было в том, что капитан Меро оказался очень похожим на Сури.
Нет, его ни в коем случае нельзя было назвать двойником. Меро был старше, обладал более рослой и мощной фигурой, и лицо его было не того нежно-розового цвета, каким отличался Сури, но скорее коричневого — от загара и ветров, каким неизбежно подставляет себя всякий, воюющий в поле, а не в штабе.
И голос его был не деликатно-нежным, а громким, раскатистым и хрипловатым.
Но вот черты лица, поворот головы, взмах руки — все это было, как показалось Онго, один к одному. И главное — глаза. Меро словно позаимствовал их у Сури — такие же большие, темные, почти черные, бездонные; на суровом солдатском лице они выглядели чуждыми, принесенными из какой-то другой жизни, но они были, и это казалось чудом. А кроме того — при такой видимости, какая была в тот вечерний уже час, — капитана уже в десяти шагах можно было принять за Сури. В первый миг с Онго так и случилось, и он чуть не вскрикнул от счастливого изумления — что, безусловно, не получило бы одобрения, ибо в строю кричать следует «Орро», а не «Ох!».
И чувство, как две капли воды похожее на любовь, снова вспыхнуло в его душе — на этот раз очень высоким и жарким пламенем.
Онго понял вдруг, чего ему не хватало все эти месяцы. Не комфорта, не сытости, не… Ему недоставало любви.
Любви не к воспоминанию, а к реальному человеку, которого можно видеть, слышать, обонять… Где-то в глубинах подсознания Онго женское из последних сил боролось с мужским, и сейчас трудно было даже определить — к мужчине то должна быть любовь или к женщине. Любовь просто была необходима.
И вот теперь он ее получил. Здесь. Где ничего подобного нельзя было ожидать — во всяком случае, по его представлениям о войне.