«Правильно, — думал король, ожидая встречи и боясь ее. — Вдохновение капризно, его легко спугнуть. Скрип, кашель, трость упала на пол — и все, пиши пропало. Гений исчез, оскорбясь, осталась пустая, страдающая оболочка…»
Этот дом подарил барду он. Не за счет казны — за личные средства, унаследованные от предков. Приобрел здание у прошлого владельца, сделал ремонт, купил мебель и уговорил Биннори принять жилище в дар, как знак уважения к таланту. С детства, еще сопливым инфантом, Эдвард привык так утверждать: приобрел, сделал, купил — хотя, разумеется, он лишь отдавал распоряжения. Вот уговаривать довелось лично, и труд, видит Вечный Странник, стоил остальных усилий с лихвой.
Какое там «труд»! — пахота, рудники, перетягивание смоленого каната… Строптивый, независимый Биннори сменил на дорогах изгнания десяток королевств, пять курфюршеств и одну маленькую, но чрезвычайно обидчивую деспотию. Перебравшись в Реттию, он готов был спать под забором и петь в тавернах срамные куплеты, беря с забулдыг по медяку за строчку, но ни в коем случае не зависеть от власть предержащих. Понадобилось время, прежде чем гордец понял, поверил сперва сердцем, а там и умом: король менее всего желает купить себе новую игрушку. Дом, содержание, приветливость венценосца — не подкуп, не милостыня, но знак признательности.
Самое мелкое, что может сделать богатый и властительный для талантливого и вдохновенного.
«Овал Небес, отчего простые истины — наиредчайшие? — думал король, глядя на поэта. — Я вспыльчив, упрям и капризен. Я хорошо знаю себе цену. Цену Биннори я тоже знаю. Вряд ли в будущем меня вспомнят лишь потому, что при мне творил этот человек. Надеюсь, сыщутся и другие причины помнить Эдварда II. И все же, все же…»
Томас сидел в кресле-качалке, дирижируя гусиным пером в такт каким-то своим мыслям. Перед ним не было чистого листа бумаги, чернильницы, ножичка для очинки перьев; перед бардом не было даже стола. Не ждала, прислоненная к поручню, верная арфа, готовясь запеть под ловкими пальцами — прибрасывая , как любил говорить Биннори, новый мотивчик.
«Нет, не пальцами, — вспомнил король. — Он играет ногтями. Встретив его в первый раз, я сразу удивился его ногтям — мало кто из дам способен похвастаться такой ухоженной, щегольской красотой. Тогда я еще не знал, что это — инструмент… Женственный изгиб арфы, струны из латуни, а ногти, чудится, вырезаны из слюды. Похожие окошки делали раньше в светильниках, прикрывая огонь. Проклятье, рядом с ним я сам делаюсь поэтом! А ему сейчас не нужен бездарный коллега, ему нужен спаситель…»
Длинные волосы падали Томасу на лицо. Вот он прикусил кончик пера, еле слышно рассмеялся и с силой откинулся на спинку кресла, едва не упав навзничь. Все происходило, как обычно. Если не приглядываться, то в доме царил рядовой вечер, один из многих.
— Он так сидит с рассвета, ваше величество, — тихо сказал Абель. Длинная физиономия слуги вытянулась еще больше, став грустней грустного. — Я трижды приносил ему поесть. Он отказался. Заявил, что эльфы и песнопевцы едят стрекозиные крылышки. Так и заявил: крылышки, мол. Воду, хвала небесам, выпил. Заходил лекарь Ковенант…
— И что?
— Ничего.
Посмотрел, расстроился и ушел. Медицина, говорит, бессильна.
Эдвард кивнул, мрачнея.
— Твое мнение, Серафим? — обратился он к лейб-малефактору.
Прежде чем ответить, старик минуту или две смотрел перед собой невидящими глазами. Сейчас, анализируя мана-фактуру больного, он стал похож на безумца куда больше, чем веселый, спокойный, умирающий Томас Биннори. Длинный нос, состоявший, казалось, из сплошных хрящей, заострился до невозможной, бритвенной остроты, как у покойника. Космы седых бровей взлетели на лоб, словно чета лебедей; острые зубы прикусили нижнюю губу.
Можно подумать, Нексус согласился бы окаменеть навеки, лишь бы не отвечать королю.
По правде сказать, лейб-малефактор чувствовал себя отвратительно. Он наблюдал у поэта все классические признаки порчи, но в жилище порчей и не пахло. Никто не злоумышлял против Биннори, никто не калил в печи вынутый след, не наматывал краденый локон на веретено, пришептывая «окорот». Ни одна живая или мертвая душа не имела к происходящему касательства, кроме, разве что, души самого Томаса.
Ситуация противоречила естеству Высокой Науки: признаки — налицо, последствия — в полном наборе, а причина отсутствует категорически.
— Увы, мой король, — разлепил старик пересохшие губы. От его обычной ироничности, присутствующей даже тогда, когда он разговаривал с монархом, не осталось и следа. Для сведущих людей — а Эдвард и молчаливый капитан Штернблад, вне сомнений, были сведущими — это давало пищу для размышлений. — Я не вижу картины магической атаки. Наверное, старею. Велите, и я завтра утром подам в отставку.
— Что ты видишь? — спросил король.
Слова об отставке он пропустил мимо ушей. Лишь объявилась новая, строгая морщинка на лбу, уведомляя: король настаивает на более подробном ответе.
— Будь я моложе, я сказал бы, что этот человек хочет умереть. Что он избрал наилучший способ самоубийства, недоступный прочим беднягам. Но я стар, и не сделаю такой ошибки. Сударь Биннори не хочет умереть. Он просто умирает. Чахнет без повода, уходит куда-то, куда нам с вами нет дороги.