— Я шучу. В сущности, я считаю, что вам повезло. Как и все, я тоже этим занимался, но мне так и не удалось полюбить ее… Я считаю, что от философии меня отвратил Деларю: он для меня слишком умен. Я иногда просил у него разъяснений, но, как только он начинал разъяснять, я уже ничего не понимал, мне даже казалось, что я не понимаю и своего вопроса.
Борис был задет этим насмешливым тоном и заподозрил, что Серено хотел коварно заставить его позлословить о Матье, чтобы потом с удовольствием передать тому разговор. Бориса беспричинная подлость Серено и восхитила, и покоробила; он сухо возразил:
— Но Матье очень хорошо объясняет. На этот раз Серено расхохотался, и Борис прикусил губу.
— Я в этом ни минуты не сомневаюсь. Но мы с ним старинные друзья, и я полагаю, что он приберегает педагогические секреты для молодежи.
Обычно он вербует последователей из своих учеников.
— Я не являюсь его последователем, — возразил Борис.
— Я не имел вас в виду, — сказал Даниель. — Вы не похожи на последователя. Я вспомнил об Уртигере, высоком блондине, который в прошлом году уехал в Индокитай. Вы, должно быть, слышали о нем: два года назад это была великая страсть, их всегда видели вместе.
Борис должен был признать, что удар попал в цель, и его восхищение Серено возросло, хотя он предпочел бы дать ему хорошую оплеуху.
— Матье мне о нем рассказывал, — сказал он.
Он ненавидел этого Уртигера, с которым Матье познакомился еще до него. Иногда, когда Борис приходил, чтобы встретиться с Матье в кафе на Домской набережной, тот с проникновенным видом говорил: «Нужно написать Уртигеру». После чего он долго пребывал в прилежной задумчивости, точно солдат, который пишет письмо своей землячке и мечтательно выводит ручкой вензеля на белом листе. В такие минуты Бориса захлестывала волна неприязни к нему. Нет, он не ревновал Матье к Уртигеру. Наоборот, он испытывал к нему жалость, смешанную с толикой отвращения; впрочем, он ничего не знал об Уртигере, видел только фотографию, где был запечатлен высокий меланхолический юноша в брюках для гольфа, да абсолютно идиотский реферат по философии, который еще валялся на рабочем столе Матье. Ни за что на свете он не хотел бы, чтобы потом Матье относился к нему так же, как к Уртигеру. Он предпочел бы никогда больше не видеть Матье, чем представить, что тот однажды скажет значительно и печально какому-нибудь молодому философу: «Да! Сегодня мне надо написать Сергину». На худой конец он допускал, что Матье был лишь этапом в его жизни, хотя и это уже достаточно досадно, но было невыносимо думать, что он мог остаться всего лишь этапом в жизни Матье.
Казалось, Серено чувствовал себя как дома. Небрежно и вольготно он оперся обеими руками о стол.
— Часто я сожалею, что так невежествен в этой области, — продолжал он. — Те, кто этим занимается, имеют такой счастливый вид.
Борис не ответил.
— Мне нужен наставник, — продолжал Серено. — Кто-нибудь вроде вас… Такой, кто не был бы слишком уж ученым, но принимал бы все всерьез.
Он засмеялся пришедшей ему в голову потешной мысли.
— Скажите, а ведь было бы забавно, если б я брал уроки у вас…
Борис недоверчиво посмотрел на него. Скорее всего это еще одна ловушка. Он совершенно не представлял себя в роли учителя Серено, который наверняка гораздо умнее его и, вероятно, будет задавать уйму затруднительных вопросов, — Борис от робости не выдавит из себя ни слова… С холодным отчаянием он подумал, что уже, как минимум, двадцать пять минут девятого. Серено по-прежнему улыбался, казалось, он был увлечен своей идеей. Но у него были странные глаза. Борису трудно было смотреть ему в лицо.
— Только знаете, я очень ленив, — сказал Серено. — На меня следует давить…
Борис не смог удержаться от смеха и честно признался:
— Думаю, я не смог бы…
— Наоборот, — возразил Серено, — я уверен, вы смогли бы.
— Вы меня будете конфузить, — пробормотал Борис.
Серено пожал плечами.
— Полноте!.. Послушайте, у вас есть еще минутка? Мы могли бы выпить по стаканчику напротив, в «Д'Аркуре», и поговорить о нашем плане.
«Нашем плане…» Борис с тревогой следил глазами за продавцом книжного магазина Гарбюра, начавшим складывать книги в стопки. Однако ему хотелось бы пойти с Серено в «Д'Аркур»: это странный человек, он потрясающе красив, да и говорить с ним занятно, потому что все время надо быть настороже, с ним ни на минуту не оставляет ощущение опасности. Борис поколебался, но чувство долга все-таки восторжествовало.
— Дело в том, что я очень спешу, — сожалеющим, но невольно резким голосом сказал он.
Серено переменился в лице.
— Хорошо, в таком случае не буду вам мешать. Извините, что так задержал вас. До свиданья, передайте привет Матье.
Он круто повернулся и ушел. «Я его обидел?» — смущенно подумал Борис. Беспокойным взглядом проводил он широкие плечи Серено, который направлялся вверх по бульвару Сен-Мишель. Внезапно он подумал, что ему нельзя терять ни минуты.
«Раз. Два. Три. Четыре. Пять».
При счете «пять» он правой рукой, не таясь, взял том и спокойно направился к магазину.
Шумная толпа слов бежала неизвестно куда; бежали слова, бежал Даниель, бежал от Бориса, от его немного сутулого, хрупкого тела, от глаз орехового цвета, бежал от лица, строгого и прелестного, этого маленького монаха, русского монаха, Алеши. Шаги, слова, шаги отдавались в его голове, быть только этими шагами, этими словами все было лучше, чем тишина: маленький дурачок, я его раскусил. Родители не велят мне говорить с незнакомыми людьми, хотите конфетку, маленькая барышня, родители мне не велят… Ха, ха! Какой жалкий рассудок, я не знаю, я не знаю, вы любите философию, я не знаю, черт возьми, откуда ему знать, бедному ягненку! Матье корчит из себя султана в своем классе, он ему бросает платок, ведет в кафе, и малыш проглатывает все: и кофе со сливками, и теории, как глотают облатку; иди, или с этим видом первопричастника, вот он, чопорный и зашоренный, как осел, нагруженный сокровищами. Да! Я понял, я не смею наложить на тебя руку, я недостоин; а какой взгляд он бросил на меня, когда я ему сказал, что не понимаю философию, под занавес он даже не потрудился быть вежливым. Нет, я просто уверен — я это предчувствовал, еще когда был Уртигер, — я просто уверен, что он их против меня предостерегает. «Очень хорошо, — сказал Даниель, довольно посмеиваясь, — это великолепный урок, и недорогой ценой, я рад, что он меня отшил; имей я глупость показать ему, что он мне понравился, и доверительно с ним поговорить, он, вне себя от негодования, выложил бы все Матье, и они вместе посмеялись бы надо мной». Даниель так резко остановился, что шедшая позади дама толкнула его в спину и вскрикнула. «Он ему говорил обо мне!» Это была не-вы-но-си-мая мысль, она вызывала приступ бешенства, бросала в холодный пот, стоило только их представить себе, их, бодрых, счастливых оттого, что они вместе: малыш, естественно, разинул рот, вытаращил глаза и навострил уши, чтобы не проворонить ни крупинки манны небесной, в каком-нибудь прокуренном кафе на Монпарнасе, пропахшем грязным бельем… «Матье, должно быть, смотрел на него с глубокомысленным видом и объяснял ему мой характер, можно лопнуть со смеху». Даниель повторил: «Лопнуть со смеху», — и вонзил ногти в ладонь. Они его обсуждали за его спиной, они его развинтили и тщательно разложили по полочкам, а он был беззащитен, он ни о чем не подозревал, он мог существовать в тот день, как и в другие дни, как будто он был всего лишь фантом без памяти и без предназначения, как будто он не был для других слегка тучнеющим телом, потихоньку пухлеющими щеками, малость увядающим восточным красавцем с жесткой улыбкой и — кто знает?.. Но нет, никто. «Бобби знает, и Ральф знает, а Матье — нет. Бобби — это креветка, у него нет сознания, он живет на улице Урс, 6, с Ральфом. Ха-ха! Если только можно жить среди слепцов. Но Матье не слепец, он хвастается этим, он умеет видеть, это его профессия, он имеет право говорить обо мне, поскольку знает меня пятнадцать лет и является моим лучшим другом, и он не воздерживается от этого; только он кого-то встречает — вот уже два человека, для которых я существую, потом три, потом девять, потом сто. Серено, Серено, Серено-маклер, Серено-биржевик, Серено… Ха! Если б он сдох, но нет, он гуляет на свободе со своим мнением обо мне в глубине башки и заражает им всех, кто к нему приближается, нужно всюду поспеть и скрести, скрести, стереть, смыть ушатами воды, так я отскреб Марсель до костей.
В первый раз она мне протянула руку, долго глядя на меня, она мне сказала: «Матье часто говорил мне о вас». И я, в свою очередь, посмотрел на нее, я был загипнотизирован, я был там, внутри, я существовал в этом теле, за этим угрюмым лбом, в глубине этих глаз, в этой шлюхе! Теперь она не верит ни слову из того, что он говорит обо мне».
Даниель с удовлетворением улыбнулся; он так гордился этой победой, что на миг перестал за собой следить: в потоке слов образовался разрыв, который мало-помалу удлинялся, растягивался и в конце концов стал тишиной. Тишиной давящей и полой. Он не должен был, не должен был прекращать говорить. Ветер утих, ярость поутихла тоже; в самой глубине тишины, как рана, виднелось лицо Сергина. Милое непонятное лицо; сколько терпения, сколько старания понадобилось бы, чтобы немного его осветить. Даниель подумал: «Я бы смог…» Еще в этом году, еще сегодня он бы смог. А потом… Он подумал: «Это мой последний шанс». Это был его последний шанс, и Матье у него этот шанс небрежно украл. Ральфы, Бобби — вот что ему оставалось. «А из бедного мальчика Матье сделает ученую обезьяну!» Даниель шел в полной тишине, только его шаги отдавались в голове, как на пустынной утренней улице. Его одиночество было таким полным под этим прекрасным небом, ласковым, как чистая совесть, среди этой суетливой толпы, что он был ошеломлен, что еще существует; он должен быть ночным кошмаром какого-то существа, которое вот-вот проснется. К счастью, ярость снова завладела им и затопила все, он почувствовал себя воскрешённым этим бодрящим бешенством, и бегство началось снова, снова его обуяло столпотворение слов; он ненавидел Матье. Вот кто должен был считать существование совершенно естественным, он не задает себе вопросов, этот классический праведный свет, это целомудренное небо созданы для него, он у себя дома, он не знает, что такое одиночество. «Ей-же-ей, — подумал Даниель, — он принимает себя за Гете». Он поднял голову, он смотрел прохожим в глаза; он пестовал свою ненависть: «Но берегись, воспитывай себе последователей, если тебя это развлекает, только не за мой счет, иначе в конце концов я сыграю с тобой злую шутку». Новый толчок гнева приподнял его над землей, теперь он летел, отдавшись радости быть устрашающим, и вдруг в голову ему пришла мысль, острая и раскаленная: «Но, но, но… Возможно, следует помочь этому тугодуму, помочь ему вернуться в себя, сделать так, чтобы жизнь не была для него слишком легкой». Такую услугу он, Даниель, может ему оказать. Он вспомнил, с каким суровым мужским видом Марсель однажды бросила ему через плечо: «Когда женщине крышка, ей только и остается сделать себе ребенка». Занятно, если они на этот счет разного мнения, если он мечется по хибарам знахарок, а в это время она в глубине своей розовой комнаты сохнет от желания иметь ребенка. Марсель никогда не посмеет ему об этом сказать, если только… Если только не найдется некто, некий добрый общий друг, который придаст ей не много смелости… «Я злой», — подумал он, преисполненный радости. Злоба — это необычайное ощущение скорости, вдруг отделяешься от себя и летишь вперед стрелой: скорость хватает тебя за загривок, она возрастает с каждой минутой, это сладко и невыносимо, катишься с отпущенными тормозами в разверстую могилу, сметаешь слабые препятствия, неожиданно возникающие по обе стороны, — бедный Матье, я, такой сякой, собираюсь испортить ему жизнь — и ломающиеся, как засохшие ветки, и эта радость, пронзенная страхом, как она пьянит, она суха, словно удар током, эта радость нескончаема. «Спрашивается, будут ли у него еще последователи? Отец семейства, способен ли такой кого-то увлечь?» Он представил себе лицо Сергина, когда Матье объявит ему о своей женитьбе, презрение этого малыша, его ошеломленное отчаяние. «Как, вы, вы женитесь?» И Матье промямлит: «Да, порой возникают ситуации.
«Как, вы, вы женитесь?» И Матье промямлит: «Да, порой возникают ситуации…» Но молодежь не понимает этих ситуаций. Нечто зыбкое возникло перед его глазами. Это было лицо Матье, его честное, славное лицо, но бег вскоре усилился: зло, как велосипед, было стойким только при нарастающей скорости. Мысль, проворная и радостная, скакнула впереди него: «Матье — порядочный человек. Он не подлец. Нет-нет! Он из семени Авеля, у него есть совесть. Ну что ж, тогда он должен жениться на Марсель: после ему останется только почить на лаврах, он еще молод, у него впереди целая жизнь, пусть упивается своим благородным поступком».
Это было так головокружительно, благолепный отдых чистой совести, беспримесной чистой совести, под привычным и снисходительным небом, что Даниель уже не знал в точности, желает ли он подобного для Матье или для себя самого. Конченый человек, смирившийся, успокоившийся, наконец-то успокоившийся… «А что, если она не захочет?.. Нет! Если есть шанс, один крохотный шанс, что она хочет иметь ребенка, клянусь, она предложит ему на себе жениться завтра же вечером». Месье и мадам Деларю… Месье и мадам Деларю имеют честь сообщить вам… «В итоге, — подумал Даниель, — я стану их ангелом-хранителем, ангелом семейного очага». Да, он был архангелом, архангелом ненависти, архангелом-заступником, архангелом, вышедшим на улицу Верцингеторига. Он снова увидел на мгновение длинное, неловкое и грациозное тело, худое лицо, склонившееся над книгой, но образ Бориса тут же размылся, и возник Бобби; «Улица Урс, 6». Даниель почувствовал себя свободным, как воздух, позволяющий себе все на свете. Большой бакалейный магазин на улице Верцингеторига был еще открыт, он вошел. Когда он оттуда вышел, то держал в правой руке меч архангела, а в левой — коробку конфет для мадам Дюффе.