— Брось! — сказал Матье. — По-твоему, возраст зрелости — это возраст смирения, я этого не принимаю.
Но Жак его не слушал. Его взгляд вдруг стал ясным и веселым, он живо сказал:
— Послушай, я уже говорил, что могу тебе кое-что предложить. Если ты откажешься, то легко найдешь другого кредитора, я не испытываю никаких угрызений совести. Так вот, я предлагаю тебе десять тысяч франков, если ты женишься на своей подруге.
Матье предвидел такой финт, позволяющий брату не уронить себя окончательно.
— Благодарю, Жак, — сказал он, вставая, — ты действительно очень любезен, но твоего предложения я не принимаю. Я не говорю, что ты совсем неправ, но если я когда-нибудь и женюсь, то только по собственному желанию. В данный момент это был бы нелепый выход из создавшегося положения.
Жак тоже встал.
— Подумай хорошенько, — сказал он, — повремени. Твоя жена будет здесь хорошо принята, об этом даже нечего и говорить, я доверяю твоему выбору; Одетта будет счастлива отнестись к ней как к подруге. Кстати, моя жена не в курсе твоей личной жизни.
— Я уже все обдумал, — отрезал Матье.
— Как хочешь, — сердечно вымолвил Жак; был ли он так уж недоволен? Потом он добавил: — Когда увидимся?
— Я приду к обеду в воскресенье. До встречи.
— До встречи, — сказал Жак, — и… если передумаешь, мое предложение остается в силе.
Матье улыбнулся и вышел, не ответив. «Кончено! — подумал он. — Кончено». Он бегом спустился по лестнице, он был грустен, но ему хотелось петь. Теперь Жак, наверное, снова уселся в своем кабинете с потерянным видом, с печальной и значительной улыбкой: «Этот мальчик меня беспокоит, ведь он уже вступил в возраст зрелости». А может, он заглянул к Одетте: «Матье меня тревожит. Не могу рассказать тебе все, но он неблагоразумен». Что она ответит? Будет ли она играть роль степенной и внимательной супруги или отделается беглой репликой, уткнувшись в книгу?
«Кстати, — сказал себе Матье, — я забыл попрощаться с Одеттой!» Он ощутил угрызения совести: сейчас он вообще склонен был к угрызениям совести.
«Правда ли это? Действительно ли я держу Марсель в унизительном положении?» Он вспомнил резкие выпады Марсель против брака: «Тем не менее я ей предлагал. Один раз, пять лет назад». По правде говоря, это повисло в воздухе, во всяком случае, Марсель рассмеялась ему в лицо. «Да, — подумал он, — у меня комплекс неполноценности по отношению к брату!» Но нет, это было не совсем так, каким бы ни было чувство вины, Матье никогда не переставал мысленно оправдывать себя перед братом. «В сущности, только этот прохвост мне близок, и, когда мне не стыдно перед ним, мне стыдно за него. Увы! — подумал он. — С семьей не порвешь, это как оспа: ею заболеваешь ребенком, и она метит тебя на всю жизнь». На углу улицы Монторгей было кафе. Он вошел, взял в кассе жетон, телефонная кабина была в темном углу. Когда он снял трубку, сердце его сжалось.
— Алло! Алло! Марсель?
Телефон был в спальне Марсель.
— Это ты? — сказала она.
— Да.
— Ну что?
— К бабке идти нельзя.
— Гм! — хмыкнула Марсель в сомнении.
— Уверяю тебя. Она полупьяна, у нее воняет, все в ней отвратительно, если бы ты только видела ее руки! Она просто животное.
— Пусть так. А что дальше?
— У меня есть на примете один человек. Его рекомендует Сара. Очень надежный.
— Сколько он берет?
— Четыре тысячи.
— Сколько?! — изумилась Марсель.
— Четыре тысячи.
— Ты видишь! Это невозможно, мне нужно идти к…
— Ты не пойдешь! — с силой сказал Матье. — Я одолжу.
— У кого? У Жака?
— Я только от него. Он отказал.
— А Даниель?
— Он тоже отказал, скотина! Я его видел сегодня утром; уверен, что у него уйма денег.
— Ты ему не сказал, что деньги нужны для… этого? — живо спросила Марсель.
— Нет, — ответил Матье.
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю. — Он почувствовал, что в его голосе не хватает уверенности, и твердо добавил: — Не волнуйся. У нас еще двое суток, я найду. Черт побери, четыре тысячи можно найти.
— Ну что ж, найди, — сказала Марсель странным тоном. — Найди.
— Я тебе позвоню. Увидимся, как всегда, завтра вечером?
— Да.
— Как ты?
— Нормально.
— Ты… ты не слишком…
— Нет, — сухо сказала Марсель. — Но я тревожусь. — Она добавила более мягко: — Поступай, как знаешь, бедняга
— Я принесу тебе четыре тысячи франков завтра вечером, — сказал Матье. Он поколебался и с усилием проговорил: — Я люблю тебя.
Марсель, не отвечая, повесила трубку.
Он вышел из кабины. Проходя через кафе, он еще слышал сухой тон Марсель: «Я тревожусь». «Она сердита на меня. Однако я делаю, что могу. «В унизительном положении». Разве я держу ее в унизительном положении? А если…» Он резко остановился посреди тротуара. А если она хочет ребенка? Тогда все к черту, достаточно подумать об этом на секунду, и все принимает другой смысл, это совсем другая история, и сам он меняется с головы до пят, он не продолжает себя обманывать, он законченный подонок. «К счастью, это неправда, не могло быть правдой, я часто слышал, как она потешалась над замужними подругами, когда они были брюхаты: священные сосуды, так она их называла, она говорила: «Они лопаются от гордости, потому что скоро снесутся». Когда говорят такое, то уже не имеют права тайком изменить точку зрения, это был бы прямой обман. А Марсель была на него неспособна, она бы мне об этом сказала, почему бы ей мне этого не сказать — до сих пор мы говорили друг другу все; нет, хватит, хватит!» Он устал кружиться в запуганных дебрях, Марсель, Ивиш, деньги, деньги Ивиш, Марсель.
Когда говорят такое, то уже не имеют права тайком изменить точку зрения, это был бы прямой обман. А Марсель была на него неспособна, она бы мне об этом сказала, почему бы ей мне этого не сказать — до сих пор мы говорили друг другу все; нет, хватит, хватит!» Он устал кружиться в запуганных дебрях, Марсель, Ивиш, деньги, деньги Ивиш, Марсель. «Я сделаю все, что нужно, но я не хочу больше об этом думать. Господи, я хочу думать о другом». Он подумал о Брюне, но это было еще печальнее: умершая дружба; он нервничал и заранее тосковал, потому что скоро они встретятся. Он увидел газетный киоск и подошел к нему: «Пари-Миди», пожалуйста».
Этой газеты уже не было, и он взял другую наугад: это оказался «Эксельсиор». Матье заплатил десять су и пошел дальше. «Эксельсиор» был безобидной газетой на серой бумаге, скучной и бархатистой, как тапиока. Ей не удавалось вызвать у читателя гнев, она просто отнимала вкус к жизни. Матъе прочел: «Бомбардировка Валенсии», он поднял голову с неясным раздражением: улица Реомюр была как из почерневшей меди. Два часа — время дня, когда жара наиболее тягостна, она извивается и потрескивает посреди мостовой, как длинная электрическая искра. «Сорок самолетов кружат в течение часа над центром города и сбрасывают сто пятьдесят бомб. Точное количество убитых и раненых неизвестно». Уголком глаза он увидел под заголовком зловещий маленький сжатый текст курсивом, который казался чрезмерно болтливым и излишне документированным: «От нашего специального корреспондента», и приводились цифры. Матье перевернул страницу, ему не хотелось этого знать. Речь господина Фландена в Бар-ле-Дюк. Франция, затаившаяся за линией Мажино. Стоковский заявляет: я никогда не женюсь на Грете Гарбо. Снова дело Вейдманна. Визит короля Англии: когда Париж ждет своего Прекрасного принца. Все французы… Матье вздрогнул и подумал: «Все французы негодяи». Так Гомес ему однажды написал из Мадрида. Он свернул газету и начал читать на первой странице сообщение специального корреспондента. Уже насчитывалось пятьдесят убитых и триста раненых, и это было еще не все, под руинами, безусловно, были трупы. Нет самолетов, нет ПВО. Матье чувствовал себя смутно виноватым. Пятьдесят убитых и триста раненых, что это в действительности означает? Полный госпиталь? Нечто вроде большой железнодорожной аварии. Пятьдесят убитых. Во Франции были тысячи людей, которые не могли прочесть сегодня утром газету без комка в горле, тысячи людей, которые сжимали кулаки, шептали: «Сволочи!» Матье сжал кулаки, прошептал: «Сволочи!» — и почувствовал себя еще более виноватым. Если бы по крайней мере он ощутил хоть какое-то живое волнение, пусть и сознающее свои пределы. Но нет: он был пуст, перед ним был великий гнев, отчаянный гнев, он его видел, но был не в состоянии его коснуться. Этот гнев взывал к нему, Матье, он ожидал, чтобы тот предоставил ему себя, свое тело и душу. Это был гнев других. «Сволочи!» Матье сжал кулаки, широко шагал, но это не приходило, гнев оставался где-то извне. «Я был в Валенсии в 34-м году, я видел там фиесту и большую корриду с Ортегой и Эль Эстудианте». Его мысль витала кругами над городом, ища какую-нибудь церковь, улицу, фасад дома, о которых он мог бы сказать: «Я видел это, теперь это разрушили, этого больше не существует». Вот оно! Мысль его приземлилась на темную улицу, отягощенную массивными монументами. «Я это видел», он гулял там утром, задыхался в пылающей тени, небо пламенело очень высоко над головами. Вот оно! Бомбы упали на эту улицу, на большие серые памятники, улица стала непомерно широкой, она теперь доходит до внутренней части домов, на улице больше нет тени, расплавленное небо стекло на мостовую, и солнце падает на развалины. Нечто готово было родиться, робкая зарница гнева. Вот оно! Но все тут же опало, расплющилось, он был снова пуст, он шел размеренным шагом с благопристойностью участника похоронной процессии в Париже, а не в Валенсии, в Париже, обуреваемый одним лишь призраком гнева.
Стекла пылали, автомобили бежали по мостовой, он шел среди людей, одетых в светлые ткани, среди французов, которые не смотрели на небо, которые не боялись неба. И все же там это было явью, где-то там, под тем же небом, это было явью, автомобили замерли, стекла вылетели, женщины, оторопелые и безмолвные, сидели на корточках с видом уснувших куриц у всамделишных трупов, женщины время от времени смотрели на небо, на ядовитое небо, все французы негодяи. Матье было жарко, пекло было невыносимым и реальным. Он провел платком по лбу и подумал: «Нельзя страдать из-за того, из-за чего хочешь». Там происходило величественное и трагическое событие, которое требовало, чтобы из-за него страдали… «Я не могу, я не там, я в Париже среди примет моей реальности, Жак за письменным столом, говорящий «нет», ухмыляющийся Даниель, Марсель в своей розовой комнате, Ивиш, которую я поцеловал сегодня утром. Такова моя тошнотворная реальность, подлинная уже потому, что она действительно существует. У каждого свой мир, у меня это клиника с беременной Марсель в ней и этот еврей, который требует четыре тысячи франков. Есть другие миры. Гомес. Он был причастен, он уехал, таков его жребий. И вчерашний верзила. Правда, он не уехал; наверное, он бродит по улицам, как и я. Только, если он подберет газету и прочтет: «Бомбардировка Валенсии», ему не нужно будет насиловать себя, он будет страдать там, в городе, превращенном в руины. Почему я нахожусь в этом омерзительном мире выклянчивания денег, хирургических приспособлений, тайного лапанья в такси, в этом мире без Испании? Почему я не вместе с Гомесом, с Брюне? Почему я не хочу идти сражаться? Разве мне по силам выбрать другой мир? Разве я еще свободен? Я могу идти, куда хочу, я не встречаю сопротивления, но это даже хуже: я в клетке без решеток, я отделен от Испании… ничем, и тем не менее это непреодолимо». Он посмотрел на последнюю страницу «Эксельсиора»: фотографии специального корреспондента. На тротуаре вдоль стен — распластанные тела. Посреди мостовой толстая женщина, лежащая на спине с задранной на ляжках юбкой, у нее нет головы. Матье сложил газету и бросил ее в сточную канаву.
Борис подстерегал его у входа в дом. Заметив Матье, он напустил на себя холодный и чопорный вид: это был его излюбленный вид, вид сумасшедшего.