— Да, так говорили.
Она с достоинством поправила:
— Я знаю, что говорили. Обычные гадости. Даже если б было так, как говорили, что ж, такое могло случиться с любой женщиной. Но я-то как раз не это имею в виду. Я имела в виду, что мой муж умер оттого, что эта девушка разорвала ему сердце.
— Каким образом?
— Своей низостью.
— Она такая дурная женщина?
Она ответила с рассудительной сдержанностью:
— Я не говорю, что дурная. Женщины становятся дур-ными или хорошими в зависимости от того, любят они человека или нет. С моим мужем она, безусловно, была дурной женщиной. С вами, может быть, она и хорошая.
Наконец-то я понял, на что намекали ее слова и взгля-ды: она знала, что Чечилия была моей любовницей. Я сказал, притворяясь удивленным:
— При чем тут я?
Подняв руку, она похлопала меня по плечу жестом товарищеского сочувствия:
— Бедный профессор, э-э, бедный профессор!
283
Альберто Моравиа
Потом отошла и, указав на стену, неожиданно спро-сила:
— Нравится вам эта картина, а, профессор?
Я подошел и взглянул. Это была необычная для Бале-стриери картина. Хотя он, как всегда, изобразил на ней одну только Чечилию, тут был какой-то намек на компо-зицию. На обычном для него грязно-сером фоне в ка-ком-то призрачном свете прорисовывалась фигура Чечи-лии, которая сидела верхом на чем-то, в чем можно было с трудом угадать стоящего на четвереньках человека. Это была одна из самых плохих картин Балестриери. Желая показать триумф Чечилии, он не нашел ничего лучшего, как изобразить ее с одной рукой, торжествующе подня-той вверх, а другой держащей за шиворот того с трудом различимого Калибана, которого она оседлала.
— Неплохо, — сухо сказал я.
— А знаете, кто этот человек, который стоит на четве-реньках? — спросила вдова, приближаясь к картине и рассматривая ее с мстительным удовлетворением. — Сра-зу не поймешь, потому что лица почти не видно, но я-то знаю. Это он сам, мой муж. Может быть, вы думаете, что, изображая себя таким образом, он хотел сказать, что был у девушки под каблуком? Нет.
— Сра-зу не поймешь, потому что лица почти не видно, но я-то знаю. Это он сам, мой муж. Может быть, вы думаете, что, изображая себя таким образом, он хотел сказать, что был у девушки под каблуком? Нет. Это все совершенно бук-вально.
— В каком смысле буквально?
— Он действительно становился на четвереньки, она садилась на него верхом, и так они скакали по всей сту-дии. Как дети, когда играют в лошадки. Потом он, види-мо, вставал на дыбы и сбрасывал девушку, которая летела с него вверх тормашками. Однажды я видела все это в окно, вот этими самыми глазами. Они очень весели-лись. — Она замолчала, глядя на картину, потом сказа-
284
Скука
па: — Если вам нравится эта картина, профессор, я вам ее продам.
Я никак не ждал подобного предложения и некоторое время не мог придумать, что сказать; потом понял, что вдова знала о моей страсти к Чечилии и хотела немного па ней нажиться. И тут я почувствовал стыд, подобный тому, который, наверное, испытывает страдающий ка-ким-то тайным пороком человек, когда видит, как про-даются на улице открытки, живописующие именно этот его порок. Я сердито сказал:
— На кой черт мне эта картина?
Она спокойно ответила:
— Я спросила на всякий случай, вдруг вы заинтересу-етесь. Через несколько дней я все отсюда увезу, потому что новый жилец не хочет, чтобы картины оставались. Он говорит, что они чересчур смелые. И я подумала, что, может быть, вы захотите оставить себе что-нибудь на па-мять.
— На память? О ком? О вашем муже? Мы были едва знакомы.
Она снова сочувственно и лукаво похлопала меня по плечу и покачала головой.
— Профессор, профессор, попробуем понять друг друга. Почему вы не хотите быть со мной откровенным? Ведь у меня уже седые волосы. — Она показала на свои иссиня-черные, разделенные пробором, с шиньоном на затылке волосы, в которых действительно можно было различить несколько белых нитей. — Я в матери гожусь этой девушке. Почему вы не хотите быть со мной откро-венным?
Тут я сел за стол, на котором стоял телефон, сделал вдове знак сесть рядом и, притворяясь, что не понял ее
285
Альберто Моравиа
призыва к откровенности, сказал тоном, в котором было даже что-то угрожающее:
— Синьора Балестриери, прошу вас объяснить мне, о чем идет речь. Вы уже несколько раз на что-то намекну-ли, но я вас не понял. Я хотел бы, чтобы вы объяснились.
Немного испугавшись, она, как истая крестьянка, тут же перешла на жалобный тон:
— К сожалению, муж оставил меня в сложной денеж-ной ситуации. И я подумала, что вы как художник лучше других можете понять его работы и купить хотя бы одну. Я уже пыталась кое-что продать, но этих картин никто не понимает.
Я сказал:
— Но у меня нет ни гроша. Я всего только художник, и к тому же художник, который бросил рисовать.
Она искренне удивилась:
— Странно, а мне говорили, что ваша мать очень бо-гата.
— Мать — да, а я — нет.
— Тогда будем считать, что я ничего вам не говорила, профессор, ничего не говорила.
— Одну минутку, — продолжал настаивать я, — вы тут сделали какой-то намек. Почему я должен взять на память эту картину? На память о ком?
Она взглянула на меня, широко раскрыв прекрасные черные глаза: