Купе старого типа, то есть не сообщающееся с другими, поезд остановится только на конечной станции, и, следовательно, наш путешествен-ник вынужден терпеть общество ненавистного соседа до самого конца. Ну а если отбросить сравнения, то можно сказать так: скука, пусть даже слегка смягченная заняти-ями живописью, изглодала мою жизнь до такой степени, что не оставила во мне живого места, и стоило мне бро-сить живопись, как я незаметно превратился в развали-ну, в какой-то жалкий бесформенный обрубок. Теперь, как я уже говорил, главным в моей скуке стало ощущение полной невозможности наладить связь с самим собой, а между тем я как раз и был тем единственным в мире человеком, избавиться от которого никакими силами не удавалось.
Я стал в ту пору ужасно нетерпелив. Что бы я ни делал, все мне не нравилось или, казалось, не заслужива-ло внимания; с другой стороны, я не представлял себе, что могло бы мне понравиться или по крайней мере хоть ненадолго меня занять. Я только и делал, что приходил в студию и тут же уходил под любым ничтожным предло-гом, какой только мог придумать, чтобы оправдать свой уход: пойти за сигаретами, которые были мне не нужны, или выпить кофе, которого мне совсем не хотелось, или купить газету, которая меня не интересовала, или схо-дить на выставку, которая не вызывала у меня никакого любопытства. С другой стороны, я чувствовал, что все эти предлоги есть не что иное, как отчаянная попытка смены личин, которыми прикрывалась моя скука; так что иной раз я даже не доводил начатое до конца, и вмес-то того, чтобы купить газету, или выпить кофе, или схо-дить на выставку, я, сделав несколько шагов, возвращал-ся в ту самую студию, откуда с такой поспешностью вы-шел минуту назад. Но и в студии, разумеется, меня под-жидала скука, и все начиналось сызнова.
Я брал книгу — у меня была маленькая библиотека, я всегда был усердным читателем, — но она очень скоро выпадала у меня из рук: романы, статьи, пьесы — вся литература мира сводилась в конце концов к одной-единственной странице, которая не в силах была удержать моего внимания. Да и почему она была обязана его удер-жать? Слова — это символы вещей, а именно с вещами у меня рвалась всякая связь в минуты скуки. Я откладывал книгу или в припадке ярости швырял ее в угол и призы-вал на помощь музыку. У меня был прекрасный проиг-рыватель, подарок матери, и сотня пластинок. Но кто сказал, что музыка непременно должна «действовать», то есть что она способна заставить себя слушать даже само-го рассеянного человека? Тот, кто так сказал, был нето-чен. Потому что мои уши отказывались не только слы-шать, но и слушать. И потом в тот самый миг, когда я выбирал пластинку, меня парализовала мысль: какой же должна быть музыка, чтобы ее можно было услышать даже в те минуты, когда тебя одолевает скука? Кончалось тем, что я выключал проигрыватель, бросался на диван и начинал думать о том, что бы мне еще сделать.
Больше всего меня поражало, что я не хотел делать решительно ничего, страстно при этом желая сделать хоть что-нибудь. Все, что я собирался сделать, тут же предста-вало передо мною — как сиамский близнец с братом — в паре со своею противоположностью, которая отвращала меня в той же степени. В результате я чувствовал, что мне не хотелось видеть людей, но и не хотелось оставаться в одиночестве; не хотелось сидеть дома, но и не хотелось выходить; не хотелось путешествовать, но и не хотелось продолжать жить в Риме; не хотелось рисовать, но и не рисовать тоже не хотелось; не хотелось бодрствовать и не хотелось спать; не хотелось заниматься любовью, но и отказываться от нее тоже не хотелось, и так далее. Я гово-рю «чувствовал», но точнее было бы сказать, что я чув-ствовал это с отвращением, омерзением, ужасом.
Время от времени среди приступов скуки я спраши-вал себя: а может быть, я просто хочу умереть? Это был резонный вопрос, раз уж мне так не нравилось жить.
Время от времени среди приступов скуки я спраши-вал себя: а может быть, я просто хочу умереть? Это был резонный вопрос, раз уж мне так не нравилось жить. Но и тогда я с изумлением замечал, что хотя мне и не нрави-лось жить, я не хотел также и умирать. То есть принцип альтернативных пар, которые, как в каком-то мрачном балете, дефилировали перед моим внутренним взором, продолжал действовать даже в ситуации крайнего выбо-ра — между жизнью и смертью. В действительности же, думал я иногда, мне не столько хотелось умереть, сколько не хотелось продолжать жить так, как я жил до сих пор.
Глава первая
Переехав на виа Маргутта, я сумел побороть то не-объяснимое, почти суеверное отвращение, которое вну-шала мне вилла на Аппиевой дороге, и установил до-вольно регулярные отношения с матерью. Я ходил к ней раз в неделю, завтракать, так как это было то время дня, когда я мог быть уверен, что застану ее одну; я сидел у нее часа два, слушая обычные ее рассуждения, которые знал наизусть и которые касались двух предметов, един-ственно ее занимавших: ботаники, то есть цветов и пло-дов, которые она выращивала в своем саду, и денежных дел, которым она посвящала все свое время с тех пор, как вступила в сознательный возраст. Разумеется, мате-ри хотелось, чтобы я навещал ее чаще и в другое время, тогда, например, когда она принимала друзей или при-надлежащих к ее кругу людей из общества, но после того как я раза два твердо отклонил ее приглашение, она, по- видимому, смирилась с редкостью моих посещений. Ра-зумеется, смирение это было вынужденным и могло ис-чезнуть при первом же представившемся случае. «Когда-нибудь ты поймешь, — частенько замечала мать, го-воря о себе в третьем лице, что у нее всегда было верным признаком чувства слишком живого для того, чтобы она желала его скрыть, — когда-нибудь ты поймешь, что твоя мать не из тех женщин, которым наносят визиты по долгу вежливости и что твой настоящий дом здесь, а не на виа Маргутта».