А тр-ретья им обоим цар-рапала глаза.
И все кр-ричали в беспор-рядке…
— Ты думаешь, надобно-таки начать с Покровской обители? — усомнился поэт. — Хотя я и сам собирался туда наведаться. Отдать Брюнете ее вещи…
— Бр-рюнета! — снова запопугайничал Проша. Экий вредина-то. Как упрется, ничем его не проймешь.
— Ладно, давай почивать. Утро вечера мудренее…
— Мудр-ренее!..
Снились Ивану этой ночью дела дивные да непонятные. Никак оттого, что натерпелся всякого за последние несколько дней. Или потому, что всегда так: скверно спится поначалу на новом месте. А то и перебрал чуток. Кто знает.
Однако ж привиделись ему те самые молодые монахи, с которыми он встретился на речном обрыве. И были они не в своих черных рясах да скуфейках, а в длинных алых мантиях и такого же цвета шапочках. В руках один держал коробочку с притираниями, а второй — какой-то медицинский инструмент.
Подошли к его ложу, оглядели внимательно. А он отчего-то лежит в чем мать родила. Покачал головой первый, с коробочкой, и ткнул пальцем в Иванову ногу. Левую. Непорядок, дескать. Нога враз и заболела. Как огнем горит.
Привстал господин копиист чуток, чтоб рассмотреть, что же это такое с его нижней конечностью приключилось. И оторопел. Поелику вместо левой ноги у него наличествовала… большущая толстая змея. Вертит головой, грозит ядовитым зубом, языком раздвоенным туда-сюда поводит. Норовит укусить юношей в алом.
Другой, у которого инструменты, выхватил из их пучка огненный нож, положил ненужные на столик и кинулся на змеюку. Сжал шуйцею шею гадины крепко-накрепко, чтоб не брыкалась. И так трудно ему совладать с чудищем, что даже кровавым потом весь изошел. Но давит. А ножом режет шею, пытаясь отсечь голову змеиную. Брат же его посыпает рану черным порошком.
Насилу управились.
Потом отрезали змею-ногу аж по самый пах и, вынув из выплывшего из воздуха золотого ларца другую, уже человечью ногу, стали ее к Иванову телу прилаживать.
Один шьет огненною же иглою, а второй присыпает порошком. Только не черным, а на сей раз алым, как кровь.
Сладили и с этим. И отошли, пропуская еще кого-то к его ложу.
Глянул поэт, а это сам святой мученик Христофор Псоглав явился. Склонил свою косматую голову над пришитой ногой, понюхал зачем-то, а потом принялся облизывать.
Знать, снимает порчу, смекнул Ваня. Песья глава — она для того первое средство.
Что странно, так это то, что за все это время не было проронено ни единого звука.
Хотел поэт поблагодарить святых (потому как в молодцах признал братьев-страстотерпцев Козьму и Дамиана) за спасение, ан не может. Словно онемел.
Попробовал стать на ноги. Получилось.
Отвесил всем троим поклон до земли. И как согнулся, то приметил, что левая нога-то у него… черная. Как же это?! Зачем от арапа ногу взяли?!
И снова не вышло слова молвить.
Тут откуда ни возьмись появился Прохор. Заметался над мучениками, хлопая крыльями. Братья-целители да Псоглав Христа носитель поглядели сначала на ворона, потом на Ивана. Этак по-особому. Улыбнулись печально и стали истаивать в воздухе. А птица бьется, бьется.
— Пор-pa! — разорвал навь скрипучий крик. — Пр-робудись!..
Поэт вскинулся на кровати.
Прохор скакал по столу, собирая крошки от вчерашнего ужина, а между делом поглядывал в сторону хозяина и покрикивал:
— Пор-ра! Пр-робудись! Цар-рство Божие пр-роспишь!
И в самом деле, пора. Сколько можно нежиться в постели? Хотя разве ж это «нежился»? Такие страсти-мордасти привиделись, что впору к бабке-вещунье за толкованием идти.
Впрочем, он и сам разгадать свой сон осилит. Насмотрелся за день то на фрески в храме, то на монахов. Вот и приснилось.
Откинув одеяло, Иван пошлепал бриться-умываться. Полюбовался своим отражением в зеркале. Хорош, нечего сказать. Морда опухшая, под глазами темные крути.
Гос-споди! А это еще что такое? Отчего левая нога черна? Где ж это он так в саже-то измазался? Никак, когда ложился, о печку бедром задел.
Вымылся, оделся, причесался и спустился вниз, прихватив с собой нетяжелый сундучок Брюнеты.
На первом этаже, в трактире, об эту пору совсем не было посетителей. Хозяин откровенно скучал за стойкой, а для развлечения гонял праздношатающихся слуг, загружая их мелкой и не особенно нужной работой.
— Живо протри пыль с Минервы, дурень! Да Нептуну пузо надрай! А ты прибери вон ту бумажку. Да не ту, остолоп, а эту! Горе мне с вами, совсем от рук отбились, дармоеды!
Заприметив постояльца, он заметно оживился.
— Не изволите ль чего, сударь? Рассолу, к примеру, или квашеной капустки?
Неужели так заметна его «хворь»? А ведь надо что-то делать. С такой-то рожей ни в одну святую обитель не пустят. За нечистого примут.
— Кофею, пожалуй… — нерешительно протянул Иван.
— И-и, сударь, — с характерным местным выговором примолвил хозяин. — Кофей — это пустяк, это после. А пока не побрезгуйте вот…
И поставил на стол перед поэтом кувшинчик, от которого характерно пахло кисло-соленым.
Господин копиист послушно оприходовал подношение. Передернулся и крякнул. Ох, и солоно же!
Но попустило. Почти сразу.
— Хорошо? — радушно осведомился кабатчик.
Почти сразу.
— Хорошо? — радушно осведомился кабатчик.