— Доброй ночи, синьор. Не спится? — скрежетнул якорный ворот.
Огюст моргнул. На него без особого сочувствия глядел молоденький матрос — смуглое лицо, карие глаза навыкате. Полные детские губы; над верхней — смоляные стрелки усов. Тысяча чертей! Что за наваждение?!
— Ага, — с трудом выдавил Шевалье. — В-воздухом подышать… Вышел.
Матрос кивнул и отвернулся. На всякий случай Огюст обошел рулевого по дуге, обогнул палубную надстройку и выбрался к другому борту. Все-таки он переутомился. Спать, немедленно спать…
У борта кто-то стоял, глядя в темную даль. Еще один скелет?! Секундой позже Огюст узнал коллегу-полуночника. Человек из плоти и крови, Андерс Эрстед был поглощен каким-то занятием и не замечал, что его одиночество нарушено. Крадучись, молодой человек скользнул ближе. Силуэт датчанина расслоился: на Эрстеда будто наложился его призрачный двойник. Так уже случалось — в мансарде Огюста, когда баронесса, оставшись на кровати, одновременно возникла у стола.
Руки Эрстеда быстро двигались, бросая что-то за борт, в воду. Бумаги! В свете луны Огюст узнал почерк… Рукопись Галуа! Проклятый датчанин проник в каюту, похитил ее — и теперь уничтожает! А он, дурак, еще хотел отдать копию Эрстеду на хранение!
— Прекратите! Вы не смеете!
Он был в полушаге от датчанина, когда от грот-мачты отделилась черная тень. В голову ударило пушечное ядро. Искры брызнули из глаз, рассудок помутился. Чудовищная сила отшвырнула Огюста прочь, приложив спиной о фальшборт — так, что перехватило дух. Что-то хрустнуло: доски или ребра.
Налетел вихрь, вывернул руки из суставов, заломил за спину.
— Я предупреждал вас, Андерс! Это упырь! Он хотел вашей крови…
— Сам ты упырь! — заорал Шевалье, выплевывая на палубу выбитый зуб. — Кровосос! Зачем вы бросили за борт рукопись Галуа?! Негодяи, мерзавцы…
— Успокойтесь, князь. Полагаю, вы ошиблись.
— Не подходите, друг мой! Он опасен.
— Вряд ли…
Датчанин склонился над молодым человеком.
— Вы хотели моей крови, мсье Шевалье?
— Нет! Бумаги…
— Бумаги Галуа у вас. У меня их нет и не было. Я ничего не выбрасывал за борт. Просто стоял и смотрел на океан.
— Но я видел…
— Я тоже в последнее время вижу странные вещи. Уверен, мы стали жертвой наваждения. Отпустите его, князь. Он не опасен.
— Я ему не верю!
В этот раз Волмонтович не сплоховал, искупив позор лечебницы Кошен. И был готов оградить друга от опасности любой ценой — даже вопреки желанию друга.
…наконечник пики кувыркнулся в грязь. На обратном взмахе сабля с хрустом врубилась в ключицу бородача. Справа выросла фигура второго всадника. Волмонтович закричал — пика казака вошла ему в живот, разрывая мундир, кожу, мышцы, внутренности…
— Вы тоже выжили после смертельной раны, — сказал Огюст, не понимая, зачем он это делает. — В живот. Верно, князь? У вас есть опыт. И вы решили, что я…
Хватка ослабла.
Верно, князь? У вас есть опыт. И вы решили, что я…
Хватка ослабла. Лунный свет упал на изумленное лицо Волмонтовича.
— Пся крев! Откуда?! — князь внезапно охрип.
Сцена шестая
Смерть и жизнь Казимира Волмонтовича
1
А было так.
Звон хрусталя. Багровая вспышка. Взрыв боли.
Темнота.
Смерть.
Раб Божий Казимир понял это сразу и не захотел ждать. Легко поднявшись над собственным мертвым телом, он шагнул в Небо, в серую пелену дождя. Оглядываться не стал — успеется. Поглядим уже с Небес. Там, где сведены все счеты и развязаны все узлы, он даже сумеет простить своих убийц — и бородатого хлопа, посмевшего забрать фамильный клинок в качестве трофея, и второго, распотрошившего седельную сумку. Он простит, он полюбит их — но не сейчас и не здесь.
В небо!
Дождь густел. Каждый шаг давался с огромным трудом, словно не по небу шел — по болоту. Мелькнула мыслишка: пустят ли? Без исповеди и причастия, без честного погребения? Не в бою убит, не на дуэли. Поймали, как сопливого мальчишку, меж четырех дорог! Размечтался, расслабился…
Бригида!
…смятые простыни. Откинут атласный полог кровати. На изящном столике — флаконы с духами и притираниями. Кузина стоит у окна — нагая, желанная…
Раб Божий Казимир поспешил отогнать видение. Грех, да такой, что не оправдаешься. Разве что простят — или весы, на которых станут взвешивать его дела, случайно качнутся в нужную сторону. Грешен, и сгинул без толку, за зря, но ведь воевал! — дрался за родную Польшу, за Черную Богоматерь Ченстоховску, за братьев своих, и живых, и мертвых, и еще не рожденных.
Простишь ли, Господи?
Пан Бог молчал. Густо струились потоки дождя, небо было скользким и мокрым. Шаг, еще один… Нет, не пускают! Душу догнал страх — беспощадней казацкой пики. Если не на Небо, значит — куда? Это несправедливо!
— Господи!!!
И Пан Бог ответил, ибо велики любовь Его и милость — даже к падшим, к таким, как убитый на грязном перекрестке уланский поручник Волмонтович.
— Не Мне судить тебя, раб Мой Казимир!..
Почудилось или нет, но различил Волмонтович в Господних словах печаль. Словно Всевышний жалел о нем, недостойном. Жалел — и не в силах был помочь.
— Отнимаю от тебя десницу Свою. Иди своим путем!
Волмонтович замер, осознавая услышанное, и вдруг понял, что нет больше дождя, и Неба нет, и Смерти нет, и страх исчез. Что же осталось? Его, зацного шляхтича Казимира Волмонтовича, офицера 8-го полка Доминика Радзивилла, тоже не было. Остались двое: боль, радостно вынырнувшая из темноты, и голод.