На ее лице отразилось удивление.
— Ты не хочешь, чтобы я осталась?
Она была из тех, кого все время хочется называть по имени.
— Лора… Я сам еще к ней не заходил. Мы сможем поговорить завтра… — Ее лицо напряженно застыло. — Лора, в чем дело?
Она посмотрела мне прямо в глаза.
— Я могу помочь.
— Лора… — начал я снова и осекся, вдруг осознав смысл ее слов. — Помочь? Каким образом?
— Боль… Я знаю один способ, но он непростой.
— Не думаю, что это было бы п-п-правильно… — От удивления я начал заикаться. — То есть я хочу сказать, все и так достаточно непросто… Черт побери, зачем ты вообще сюда пришла? — выпалил я наконец то, что вертелось на языке, плюнув на правила общения врача с пациентом.
Лора с улыбкой покачала головой, словно ответ был понятен даже ребенку:
— Потому что я люблю тебя.
Ошарашенный, я не нашел, что сказать. Боже мой…
— Пусти меня туда, — взмолилась она.
Это было уж слишком. Я состроил самую строгую докторскую физиономию, какую только мог, и сухо отчеканил:
— Лора, это невозможно. Ты моя пациентка — не родственница и не друг. Я высоко ценю твое участие, поверь, но очень прошу тебя уйти. — На ее лице появилось обиженное выражение. — Пожалуйста!
Сияющие глаза погасли. Она резко повернулась и зашагала прочь по коридору, завернув за угол. Какой-то толстяке короткой стрижкой в синем костюме, стоявший неподалеку, прислонившись к стене, проводил пристальным взглядом ее ноги. Тогда я еще ничего не заподозрил, лишь вспомнил, что ни разу не позволил себе такого во время визитов Лоры, и порадовался своему невероятному самоконтролю.
Войдя в палату, я сразу вспомнил египетские гробницы. Мать лежала как крошечная высохшая мумия Клеопатры, одетая зачем-то в розовую ночную сорочку. Тело ее отливало тусклой неприятной желтизной, словно не в меру вызолоченный музейный экспонат. Я долгие годы не видел этого лица без косметики — под закрытыми глазами были огромные черные мешки. К ее запястью тянулись трубки от капельницы, похожие на сплетение паутины. Из-под одеяла торчали желтые морщинистые ступни. С минуту я стоял и молча смотрел. Видел ли я когда-нибудь свою мать спящей? Неужели ома всегда была такая маленькая? Когда-то она парила как большая гордая птица, рассекая воздух широкими взмахами крыльев и окидывая грешную землю острым пронзительным взглядом, уверенная в правильности своего пути и сохранявшая величественную осанку даже среди домашних забот.
Теперь ее тело напоминало усохший батон хлеба. Я вспомнил, как сидел у матери в ногах и слушал молитвы. Одной рукой она перебирала четки, а другой накручивала на палец мои волосы. Тогда я обожал ее…
Я протянул руку к телевизору, бормотание телешоу смолкло. Больная открыла глаза.
— Ты!
Так она обращалась ко мне все последние годы, будто каждый раз напоминала о моем предательстве в ожидании того дня, когда я возвращусь в лоно истинной веры и вновь обрету право на собственное имя.
— Привет, мам, — тихо сказал я, прикрывая ее ноги одеялом.
— Я слышала, Хоган говорил что-то про цветы…
— Да, я принес тебе лилии.
— Лилии… Как приятно.
Боже мой, даже белки глаз у нее были желтые.
— За тобой хорошо ухаживают?
— Врачи очень внимательны, а сестры — те никуда не годятся, — фыркнула она. — Ничего не могут сделать правильно.
— Тебе… удобно?
— Нет, — усмехнулась она.
Я опустил глаза. Глупый вопрос. Наступила неизбежная минута тишины: мы решали, как дальше вести разговор. Мать шевельнулась под одеялом.
— Хорошо, что твой отец не видит меня такой. Я теперь для всех обуза.
Сколько себя помню, она всегда называла его «твой отец». Никогда Робертом — только так: «твой отец». Словно он не имел к ней никакого отношения, только ко мне.
— Тебе что-нибудь принести? — спросил я. Мать покачала головой.
— Отец Отто причастил меня сегодня. Мы помолились вместе. Такой приятный молодой человек, в нем есть что-то святое… что-то целомудренное. — Взглянула на меня и, разочарованно вздохнув, добавила: — Анджела сказала, что девочки тоже молятся за меня. — И отвернулась к окну.
— Да, конечно, — кивнул я.
— Мне как-то даже странно становится: они молятся на ночь и поминают меня как твоего покойного отца — как будто я уже святая.
Слово «святая» прозвучало без всякого тщеславия — это просто то, чем становится мертвый католик, если ему повезет. Тем не менее я очень надеялся, что тема не получит продолжения: обсуждать с моей матерью вопросы религии всегда было небезопасно. Никогда не знаешь, где споткнешься.
— Тебе молиться необязательно, — добавила она, — так что не беспокойся.
— Я больше не молюсь, мама, ты же знаешь. — Она снова вздохнула и посмотрела в окно.
— Просто в голове не укладывается — как моя плоть и кровь могла так легко отвергнуть истинную веру.
Твою веру, хотелось мне ответить. Твои правила, твои законы, твои предрассудки. Вот почему Хоган так и не научился элементарному сочувствию. Он принял твой близорукий взгляд на мир. Истинная церковь, истинная вера. Истинная истина. Тебе никогда не приходило в голову, что кто-то может смотреть на вещи иначе. Есть только истина — и предательство. Если твоей последней просьбой на смертном одре станет мое обращение к Богу, повернусь и уйду.