Вместе с матерью мы штудировали жития святых и выписывали массу всяких брошюрок на религиозные темы. Для двенадцатилетнего подростка все эти сутаны, таинство обрядов и запах ладана были настоящей экзотикой, не говоря уже о перешептывании сверстников, почтительном уважении мужчин и кокетливых восторгах пожилых матрон. Я жил особенной, интересной жизнью. О девочках тогда вопрос еще не стоял.
Упиваясь привилегиями общепризнанной святости, я к тому же всячески выставлял ее напоказ, что сделало меня фактически изгоем общества. Удивительно даже, как меня не линчевали, поскольку для мальчишек школьного возраста существует лишь один смертный грех и одна-единственная священная заповедь: «Не донеси». Я же рассказывал все и про всех. Про тех, кто таскал сладости, кто врал, кто списывал контрольные, рисовал на стенах. Когда я выдал Пабло Петроцци, который украл велосипед, и он меня вздул, мать с гордостью врачевала мои раны, цитируя историю о юном христианском мученике, который позволил римским солдатам забить себя до смерти, но не отдал священную облатку, спрятанную за пазухой. Лишь годы спустя я с удивлением осознал, что все время, пока я был «послушником» своей матери, она практически ни разу ко мне не прикоснулась.
Первая трещина появилась, когда я был еще в семинарии. Однажды отец Хоппер сделал попытку отстраненно и очень деликатно объяснить нам то, о чем никто из класса, включая и его самого, не имел понятия: физическую сторону любви. Пока дело ограничивалось словами, все было нормально и вполне безобидно, но потом святой отец допустил роковую ошибку. Он отбросил научный жаргон и, подняв руку, сложенную так, будто хотел схватить воздушный шарик, пояснил со смущенной и глуповатой миной:
— Мужчина ласкает грудь женщины…
В классе словно взорвалась невидимая бомба. Ученики застыли как парализованные. Мы к тому времени уже имели представление о женских грудях — чисто теоретическое, разумеется, — обменивались шуточками и все такое, однако в тот ошеломляющий момент впервые осознали их реальность и то, что их может трогать и даже ласкать мужская рука. Вдобавок каждый из нас понял, хотя бы в глубине души, что самому отцу Хопперу этого восхитительного ощущения познать никогда не дано.
Женский вопрос тут же стал во главу угла. Эфемерные привилегии праведной жизни не могли составить ему никакой конкуренции. Я начал встречаться с девушками — мать поджала губы. У меня завелась постоянная подружка — мать была ранена в самое сердце. Когда я объявил, что не пойду в духовный колледж, а буду поступать в университет, ее лицо окаменело, и она перестала стирать мое белье.
Все предшествующие годы мы с матерью составляли единое целое. Отец полностью принадлежал моему младшему брату. Их общение было столь же молчаливым, как наше — многословным. Хоган и отец давно перешагнули тот уровень, когда нужен язык. Они ходили на гольф, рыбачили, увлеченно мастерили что-то бок о бок, прекрасно обходясь без слов и указаний. Соорудили бассейн на заднем дворе и плескались в нем все лето. Я ни разу к ним не присоединился — отчасти потому, что меня не приглашали, но главным образом из-за страха перед водой. Мать рассказывала, что в пять лет я чуть не утонул, и она спасла меня. В памяти это не сохранилось, но плавать я так никогда и не научился.
Отец был отличным продавцом и мог уболтать любого клиента, но когда он возвращался домой из своего автосалона и снимал костюм, его ораторское искусство мигом улетучивалось, и с Хоганом они общались в основном с помощью жестов и междометий, а может, и телепатии — не знаю. Брат знал, когда отец голоден, а тот — когда Хогану скучно Хоган сразу чувствовал плохое настроение отца, а тот отлично знал, когда брату необходимо было поразмяться. По вечерам у отца под рукой словно сама собой появлялась бутылка пива из холодильника — как раз в тот момент, когда она была нужна. Хоган имел право на первый глоток.
По вечерам у отца под рукой словно сама собой появлялась бутылка пива из холодильника — как раз в тот момент, когда она была нужна. Хоган имел право на первый глоток. Потом они смотрели телевизор: отец в своем любимом кресле, а брат — растянувшись на полу рядом с ним. Даже смеялись они в унисон: полная и мини-версия одной и той же модели — светлые волосы, стриженные «ежиком», футболка, защитного цвета брюки, белые домашние туфли. Когда отец засыпал и его рука расслабленно обвисала, Хоган ловко подхватывал бутылку и уносил ее на кухню.
— Отец — пьяница, — хмыкнул я раз, раздеваясь в нашей детской спальне.
— Не-а, — возразил Хоган, — он просто любит пиво.
— Мама говорит, что про это есть заповедь.
— Мама говорит, мама говорит… — передразнил меня брат. — Если бы я на ней женился, тоже бы пил.
— Хоган, это отвратительно, — поджал я губы. Так всегда говорила мать, когда чья-то искренность претила ее понятиям о благопристойности.
— Неправда, я люблю маму.
И это было правдой. Хоган с детства обладал способностью испытывать в одно и то же время противоположные чувства. Он мог любить человека, совершавшего самые жестокие поступки. Меня, например. Он прощал, не задумываясь, — может быть, потому, что и не ждал от людей слишком многого. Мои же критерии были, наоборот, слишком высоки и все заимствованы у матери.