— Что-нибудь вроде Разума, которого вы не можете обнаружить своим разбитым масс-детектором. А чем вы все собираетесь заниматься, пока я буду осматривать станцию?
— Отдыхать, — сказал Хорза. — И думать.
Он остановился перед Ксоксарле и осмотрел его путы.
— Вот замечательно, — язвительно усмехнулся Унаха-Клосп. — Много пользы было от вашего думания…
— Черт тебя задери, Унаха-Клосп! — сказала Йелсон, тяжело вздыхая. — Уходи или оставайся, но только заткнись.
— Понял! Договорились! — Унаха-Клосп отлетел от них в сторону и взмыл к потолку. — Тогда я пойду и где-нибудь потеряюсь. Я должен был бы…
Он говорил на лету. Хорза закричал, перекрывая голос автономника:
— Пока ты не улетел: не слышишь никаких сигналов тревоги?
— Что? — резко остановился Унаха-Клосп.
Вабслин изобразил на лице деланно-озабоченное выражение и оглядел блестящие от огней стены станции, словно пытаясь услышать те частоты, которые не в силах было различить его ухо.
Унаха-Клосп помолчал несколько мгновений, потом сказал:
— Нет. Никаких сигналов тревоги. Я ухожу. Проверю другой поезд. Вернусь, когда решу, что вы пришли в более благодушное настроение.
Он развернулся и полетел прочь.
— Доролоу могла бы уловить тревожные сигналы, — пробормотал Авигер, но никто не расслышал его слов.
Вабслин посмотрел на поезд, сверкающий в станционных огнях, — и, подобно поезду, казалось, засветился изнутри.
… что это? это свет? может, мне кажется? может, я умираю? неужели я умираю? неужели я умираю так скоро? я думал, у меня еще есть какое-то время и я не заслуживаю… свет! это свет!
Я снова вижу!
Приклеенное к холодному металлу его собственной засохшей кровью, тело его, искалеченное и умирающее, надтреснуло и повернулось. Он открыл, насколько мог, единственный оставшийся глаз. Слизистая оболочка высохла, и ему пришлось моргнуть несколько раз, чтобы лучше видеть.
Его тело было темной и чужой страной боли, континентом муки.
… Один оставшийся глаз. Одна рука. Ноги нет — как срезало. Одна онемела и парализована, другая сломана (он проверил, чтобы убедиться, пытаясь пошевелить этой конечностью; боль огнем пронзила его, словно молния, вспыхнувшая над темной землей — над его истерзанным телом) и мое лицо… мое лицо…
Он чувствовал себя как раздавленное насекомое, брошенное детьми после жестоких дневных игр. Они решили, что он мертв, но природа создала его не похожим на них. Несколько дыр в теле — ничего страшного, оторванная конечность… его кровь не фонтанировала, как у них, когда отрывалась нога или рука (он вспомнил видеозапись: как рассекают на части человека), и воин не испытывал шока, у него внутри не было ничего, подобного их жалким, мягким, уязвимым системам. Он получил выстрел в лицо. Но луч или пуля не пробили внутреннюю кератиновую пластину, защищающую мозг, и не повредили его нервы. Точно так же, хотя его глаза были размозжены, другая сторона лица осталась целой, и он все еще мог видеть.
Свет был слишком ярок. Зрение его прояснилось, и он, не шевелясь, смотрел на сводчатый потолок станции.
Он чувствовал, что медленно умирает: внутреннее знание, которого у них опять же не было. Он чувствовал медленное внутреннее кровотечение, ощущал, как растет давление в его груди, как сквозь трещины в кератине медленно выходят жизненные соки. Остатки скафандра должны были ему помочь — но не спасти. Он чувствовал, как медленно выходят из строя его внутренние органы — слишком много дыр в перегородках между системами. Желудок уже никогда не переварит его последнюю еду, а передний легочный мешок (обычно содержавший запас гиперокисленной крови на тот случай, если тело израсходует последнюю энергию) опустошался, его драгоценная жидкость бездарно расходовалась в безнадежном сражении, которое вело его тело против падающего давления крови.
Умираю… я умираю… Какая разница — при свете или в темноте?
О Великий, о мои павшие товарищи, мои дети, моя подруга… лучше ли вам видно меня в этом чужом сиянии из дальних глубин?
Меня зовут Квайанорл, о Великий, и…
Когда он попытался шевельнуть раздробленной ногой, его посетила мысль — ярче, чем боль, ярче, чем безмолвное, неистовое сияние станции.
Они сказали, что направляются на станцию семь.
Это было последнее, что он помнил, если не считать фигуры одного из них, летящего к нему по воздуху. Этот, наверно, и выстрелил ему в лицо; он не помнил, как это случилось, но, видимо, так оно и было… Послали, чтобы добить его. Но он остался жив, и его посетила одна мысль. Воплотить ее было нелегко, даже если он даст ей ход, если сможет двинуться с места, если все получится… нелегко во всех смыслах… Но по крайней мере он будет делать хоть что-то, как и подобает погибающему воину, что бы с ним ни случилось. Результат будет стоить боли.
Он быстро двинулся с места, чтобы не успеть передумать. Он знал, что времени у него мало (может, он уже опоздал…). Боль пронзила его, как меч.
Из разбитого, окровавленного рта исторгся крик.
Никто его не услышал. Крик эхом разнесся по ярко освещенной станции, потом наступила тишина. Тело его пульсировало от болевой волны, но теперь он почувствовал, что освободился, — кровяная корка, удерживавшая его, сломалась. Он мог двигаться. В этом свете он мог двигаться.