14
Через три месяца мниможизни (что, с учетом расчетного темпа, равнялось двадцати трем часам реальности) первый зондаж был завершен. Я находился в месте, которое со временем назовут мысом Кап-Блан; стоял на песке огромного пляжа, протянувшегося к северу и югу на сотни километров, и смотрел на океан. Волны его катились от самого Квезинакса, неторопливо омывали песок и темные, заросшие водорослями валуны, за моей спиной зеленела опушка тропического леса, и только крики метавшихся над морем птиц нарушали тишину. Место было спокойное, безлюдное, и походило на тот участок побережья Альгейстена, где Гинах разбил свой карфагенский сад. Я даже оглянулся, будто ожидая, что в небе вдруг появится второе солнце, а на земле — дорожки, посыпанные толченым кирпичом, мраморные скамьи, фонтаны и стела Баал-Хаммона. Впрочем, вернуться к этим символам цивилизации было нетрудно: остановить сердце и активировать финишный модуль.
Я так и сделал.
Еще один скачок — назад, в реальность, где поджидал меня компьютер нашей базы, и снова в прошлое, с промежутком в четыреста лет от предыдущего погружения. Теоретически эти перемещения психоматрицы были мгновенными, но субъективное чувство подсказывало иное — разум, не стесненный плотью, растягивал миг полета в безвременье, длил его, наполняя мыслями без слов, ментальными призраками ощущений, молчаливыми звуками и ароматами, что не имели запаха. Я думал… Нет, утверждать такое было бы неправильно, ибо никакая мысль не умещалась в лишенном протяженности интервале, где начало совмещено с концом и конец наступает одновременно с началом. И все-таки я думал — ведь не подберешь другого слова для движений разума, пусть даже не облеченных в слова.
Я думал о Павле, застывшем колючей звездой в моем сознании в момент скачка. Эти раздумья были смутны, бесформенны, но в то же время полны глубокого довольства; впервые я странствовал не в одиночестве, но со спутником и другом, на чьи советы и суждения мог положиться. Я все еще не разгадал его секрет, тайну той поразительной ментальной дисциплины, которой подчинялся его разум, но вместе с чувством удовлетворения лелеял надежду, что этому можно научиться. Ведь то, что умеет один человек, со временем становится доступно многим! Пример тому — наша эпоха, когда вторая мутация, пробуждавшая ментальность, сделала нормой в прошлом уникальный дар. Может быть, когда-нибудь мы с Тави… Нет, не с ней — слишком суровое время я изучаю, слишком разбойный и дикий народ. Но вот с Егором или с Саймоном…
Мысль, в которой не было слов, угасла, когда я выбрал нового носителя. Юноша, почти мальчишка, погибавший от дизентерии, — редкий случай среди ливийцев, чьи желудки переваривали абсолютно все съедобное, от саранчи до жестких хрящей носорога. Смертность от болезней у этих племен была сравнительно невысокой — в основном умирали в младенчестве, но перешагнувшие рубеж трех лет оставались жить и гибли от египетских стрел или топоров враждебного клана.
Смертность от болезней у этих племен была сравнительно невысокой — в основном умирали в младенчестве, но перешагнувшие рубеж трех лет оставались жить и гибли от египетских стрел или топоров враждебного клана. Разумеется, это касалось мужчин; женщины доживали в среднем до шестидесяти, встречая конец от сердечного недуга или инсульта.
Итак, я внедрился в угасший мозг четырнадцатилетнего подростка — вернее, юного воина. Его звали Масиниссой — это имя шептала мать, склоняясь над бездыханным телом, и первым моим ощущением были слезы, капавшие мне на грудь. Тоже редкий случай — привязанность к сыну или дочери считалась у племен пустыни слабостью.
Мои ресницы дрогнули, затем я раскрыл глаза и сделал глубокий вдох. Я находился в хижине, в одном из оазисов, где обитало племя Песчаных Кошек; был полдень, и яркие солнечные лучи озаряли лицо смотревшей на меня женщины. Она казалась не слишком красивой: увядшая кожа (хотя ей вряд ли было больше тридцати), ссохшиеся губы, морщины у рта, длинные космы волос, потемневших от пыли и щекотавших мне шею. Зато глаза сияли! В этих зеленых ливийских глазах светились все те же любовь и преданность, которые я видел в глазах Октавии, а до того — у Коры, моей возлюбленной, покинувшей меня, но не забытой. Поистине, нет чуда большего, чем женская любовь! Она всегда прекрасна, в каком бы ни приходила обличье — любви ли матери, дочери или подруги.
Я сделал второй вдох, пробормотал: «Хочу есть», — и осторожно пошевелил руками, ощупывая свое тело; запахи болезни, грязи и фекалий щекотали мои ноздри. Женщина вскочила, задев макушкой шест, поддерживающий шкуры. Рот ее раскрылся в безмолвном крике, затем потоком полились слова:
— Мой сын!.. Мой Масинисса!.. Хвала Семерым, изгнавшим демонов! Мой сын опять поднимется на ноги! Он пойдет в пустыню и принесет мне мясо жирафа и антилопы! Он сядет у моего очага и будет есть из моих рук! Вождь поведет его в набег на Леопардов, Гиен и Львов! Он пригонит стадо коз и столько ослов, что их не перечтешь на пальцах! Он возьмет себе трех женщин и украсит волосы тремя перьями! — На мгновение она задохнулась, перечисляя мои грядущие подвиги, но тут же, став на пороге хижины, завопила вновь: — Отец Масиниссы! Где ты, отец Масиниссы? Наш сын ожил! Духи, терзавшие его живот, ушли! Он просит есть!