Когда, вглядываясь в пожелтевшее от старости письмо, в котором содержится красочный отчет об этой перепалке, я наткнулся на слово «колики», у меня буквально захватило дыхание и с минуту я не отрывал от этой строчки ошеломленного взгляда. Придя в себя, я тут же недрогнувшим пером перечеркнул чудовищную фразу, поскольку, ничтоже сумняшеся, усмотрел в ней крайне неловкую описку. Я лишь поразился, как особа с воспитанием могла допустить столь вопиющий промах. Однако рано или поздно истина выходит наружу! Тремя годами позднее, в гостиной «Кота и Скрипки», что на Маклздфилдской дороге, в Дербишире, мне попался под руку старый потрепанный томик в двенадцатую долю листа — оказалось, это собрание трудов декана Свифта; открываю я на середине «Любезную беседу»{91}, и — честью клянусь! — вторая же фраза, на которой остановился мой взгляд, была следующая: «Леди Смарт (заметьте — леди!): В чем дело, вы поели резаного сена и теперь у вас колики?» Так что, добрый мой старый автор пожелтевшего письма (то ли И., то ли Т. Трешем — я так и не сумел разобрать подпись), не сомневаюсь, ты не изменил здесь своей обычной точности; это я сам вздумал определять, что вероятно, а что нет, исходя из норм своего времени. И ты, моя бедная Магнолия, хоть и произнесла свою сомнительную фразу тремя десятилетиями — или около того — позднее леди Смарт (графини, насколько мне известно), однако осуждать тебя я не решусь. Три десятка лет! Ну и что? Разве не случается нам порой, в особенности в сельских округах, услышать из уст стариков шутки, заимствованные у честного Саймона Уэгстаффа и верой и правдой служившие весельчакам обоего пола задолго до того, как названный очаровательный компилятор, со своей «Большой столовой книгой», принял дело острословия под свое руководство? И если случается мне набрести на один из этих старинных чудных и выцветших томов, которые служили во дни оны пособниками веселья многим поколениям, давно умершим и погребенным, я испытываю странное чувство, ни в коей мере не родственное презрению, не совсем печальное и не вполне радостное, а, скорее, приятно-тоскливое.
Но вот солнце скрылось за купами деревьев, начали густеть синие вечерние тени, и веселое общество потянулось в Королевский Дом; под уютным и радушным кровом старого полковника Страффорда опять пошли танцы, флирт, чаепитие сменилось играми, шутками, песнями, затем был подан ужин.
Дейнджерфилд, который в тот день припозднился, вступил в оживленную беседу с тетей Бекки. Она относилась к Дейнджерфилду неплохо, почтительно преподнесенные им серый попугай и обезьянка встретили весьма благосклонный прием. К ужасу генерала Чэттесуорта, последствием этого любезного жеста стал дар от Клаффа — какаду. Клафф терпеть не мог сорить деньгами, однако же сознавал необходимость противостоять напору чужака, поэтому, меча громы и молнии, заказал ближайшей почтой в Лондоне еще и пеликана — об этой птице до него недавно дошли слухи. Дейнджерфилд выказал также немалый интерес к любимой идее тети Бекки: основать между Чейплизодом и Нокмаруном нечто вроде приюта для освобожденных арестантов (по выбору тети Бекки). К счастью для нравов и столового серебра окрестных жителей, замысел этот так и не был осуществлен.
Ясно было, что Дейнджерфилд решил исполнять роль честного и доброго малого и таким образом завоевать популярность.
Он сделался завсегдатаем клуба, при игре в вист он ограничивался своей обычной улыбкой и принимал поражение как истинный джентльмен, когда его партнер, имея нужную масть, объявлял ренонс. Говорил он быстро, резко, колко — тоном бывалого, повидавшего мир человека. Дейнджерфилд знал наизусть книгу пэров{92} и о каждой заметной персоне, кого ни назови, мог рассказать что-нибудь занимательное, достойное смеха или осуждения; его едким сплетням был присущ особый аромат, привкус изощренного цинизма, чем втайне восхищалась молодежь. Дейнджерфилд не скупился на улыбки. Он не подозревал, что улыбка ему не совсем идет. Дело в том, что у него недоставало нескольких коренных зубов — открытие это внушало неприятное, зловещее чувство. Случалось ему и смеяться, но смех его не шел в сравнение ни с сочным, заразительным хохотом генерала Чэттесуорта, ни даже с довольным кудахтаньем Тома Тула или с заливистым «ха-ха-ха!» старого доктора Уолсингема. Дейнджерфилд не сознавал, что в его смехе звучала холодная, жесткая нота, похожая на звон бьющегося стекла. И потом, его очки, блестевшие как лед на солнце, — он не снимал их никогда, ни разу даже не сдвинул на лоб; в них он ел, пил, удил рыбу, отпускал остроты; в них он и молился, и, по всеобщему убеждению, спал; никто не сомневался, что в очках его и похоронят; отчасти благодаря этим очкам Дейнджерфилд казался ходячей загадкой; он словно бы бросал вызов любопытным и с презрительным смешком отражал их испытующие взгляды.
Между тем время шалостей и веселья близилось к концу. Полковник Страффорд и лорд Каслмэллард проводили вниз сияющую и довольную вдову, ее карета, в блеске факелов, метеором умчалась в город. Гости расходились, обмениваясь на крыльце прощальными шутками и пожеланиями доброй ночи. Дамы, от мала до велика, в тесной комнатушке при холле облачались в свои накидки. Тетя Бекки с полковницей Страффорд остановились у двери кабинета, чтобы посплетничать немного напоследок. Гертруда Чэттесуорт, которой по случайности за весь вечер не удалось ни словом обменяться с Лилиас, приблизилась, взяла ее за ручку и произнесла: «Спокойной ночи, дорогая Лили»; потом, не выпуская руки подруги, оглянулась и быстрым шепотом произнесла (лицо ее было серьезно и очень бледно):