— Клянусь, — продолжал Паддок, — даже принц травендальский не давал таких обедов. Испанские оливки, с вашего позволения… королевское рагу, испанские артишоки, телячьи хрящики, устрицы в маринаде, турухтаны и косули, каменки, зеленые сморчки, ливер, петушиные гребешки. Это странно, сэр; подумайте: мы, наниматели, узнаем, что, пока мы едим свой обычный обед, наши портные , сэр, подобным образом пируют — и это на наши деньги, клянусь Юпитером!
— Ваши, Паддок, не мои, — поправил Деврё. — Я уже шесть лет ничего не плачу портному. Но поторопимся, черт возьми.
В ослепительном красноватом блеске факелов они пересекли казарменный двор и, каждый со своими мыслями, вошли в уже заполненный бальный зал.
Деврё оглядел помещение: вокруг колыхались перья и искрились бриллианты, ухмылялись старые франты и скалились молодые, гудел хор двух или трех сотен голосов, оглушительно ревел оркестр. Хорошенькие личики мелькали десятками — светлые и темные локоны, голубые и карие глаза; такой живости, а также изящества в танцах и речах, я думаю, не встретишь в наши дни, когда повсюду царит томное жеманство. Не одна пара ярких глаз потихоньку останавливалась на блестящем и гордом капитане Деврё, а вслед за тем вздрагивало сердечко и щеки заливал румянец, ибо Деврё был так красив, порывист, загадочен — с его цыганской смуглостью, большими выразительными глазами и странной невеселой улыбкой. Но ему толпа казалась безжизненной, вечер — нескончаемым, а музыка раздражала.
«Я ведь не сомневался, что она не придет и что она никогда меня не любила, а я… Зачем мне все время о ней думать? Простуда для нее предлог, чтобы не прийти. Ну что ж, наступит время, когда она захочет видеть Дика Деврё, а я буду далеко. Не важно. Услышали сплетни обо мне и поверили. Аминь, говорю я. Если они верят с такой готовностью, если они ложные друзья и готовы отречься от меня из-за грязного оговора… будь он проклят… то такая лже-дружба мне не нужна и на их холодную неприязнь я с легким сердцем отвечу поклоном и улыбкой. Одну грязную выдумку я опровергну… да… и на том завершу этот пустой эпизод своей окаянной эпопеи и никогда, никогда больше о нем не вспомню».
Однако воображение неподвластно воле, пусть даже она разумна и сильна; капитан произносил «никогда», и в тот же миг его мысль грустным сумасбродным эльфом скользнула через залитую лунным светом реку, меж старых черных вязов, и явилась к Лилиас как незваный гость. Малышка Лили (так ее называли пять лет назад) и Деврё, который не сводил, казалось, пристального взгляда со стремительной бальной кутерьмы, видели оба одно и то же: старомодную гостиную с розовыми кустами за окном; там слышались звуки нежного глубокого голоса (музыкой Ариэля назвал бы эти звуки Деврё{149}) — отдаленная песня, похожая на погребальную; в ней чудились слова прощания, а иногда — прощения, а временами обрывки прежних приятных бесед и веселого смеха — и все это были картины прошлого, ставшие ныне пустыми мечтами.
Однако Деврё ожидало этой ночью еще одно дело, и около одиннадцати он исчез. В такой густой толпе ничего не стоило войти или удалиться незамеченным.
А у Паддока кружилась голова от счастья. Мервин, которого он когда-то опасался, был тут же, но ему досталась лишь роль свидетеля триумфа Паддока. Никогда до этого лейтенанту не доводилось танцевать с мисс Гертрудой так часто — я говорю о больших балах, где не было недостатка в щеголях с аристократической кровью и туго набитыми кошельками. Приветствуя его, тетя Ребекка ограничилась безмолвным, далеким от любезности поклоном — Паддок счел это подтверждением своего успеха.
Приветствуя его, тетя Ребекка ограничилась безмолвным, далеким от любезности поклоном — Паддок счел это подтверждением своего успеха.
Тетя Ребекка беседовала с Тулом о Лилиас, которая, по ее мнению, выглядела сегодня много лучше.
— Ей не лучше, мэм; мне не нравится тот яркий цвет лица, о котором вы говорите; с левым легким, знаете ли, не все в порядке, так что это чахоточный румянец; ей не лучше, мадам; это не значит, что мы не надеемся на улучшение, боже упаси, но случай тревожный. — И Тул мрачно покачал головой.
Когда тетя Бекки надевала капюшон и накидку, поблизости обыкновенно оказывался кто-нибудь из ее друзей, желающий что-то рассказать или же обсудить. Вот и в этот раз она стояла и прислушивалась к резкому, неблагозвучному бормотанию старого полковника Блая и время от времени вставляла свое решающее слово, а Гертруда, которая успела уже обезопасить себя от ночной прохлады, в сопровождении коротышки Паддока выскользнула наружу и забралась в большую парадную карету Чэттесуортов; дверца за ней закрылась, она одарила своего верного рыцаря слабым кивком и такой же улыбкой, едва заметно передернула плечами и произнесла:
— Как нынче похолодало. Тетя, думаю, будет благодарна вам за помощь, а мне придется закрыть окошко и пожелать вам доброй ночи.
Она снова улыбнулась и закрыла окно, а когда Паддок отвесил нижайший из своих поклонов, откинулась назад; бледное лицо ее помертвело, а глубокий вздох походил на тот, о котором в давние времена врач леди Макбет шепотом отозвался так: «Какой вздох! У нее на сердце великая тяжесть»{150}. Слуги стояли у открытой двери, ожидая выхода тети Бекки; бок о бок теснилось с полдюжины экипажей, а лакеи с пылающими факелами также собрались у дверей; и вот в дальнем окошке кареты раздался негромкий, но отчетливый стук. Гертруда вздрогнула и, обернувшись, узнала те же накидку и треуголку с особым образом загнутыми углами, которые как-то ночью задали загадку не одному наблюдателю; Гертруда подвинулась вплотную к окошку, где показалось видение, и опустила раму.