— Послушайте, лейтенант, — прошепелявил Паддок, теряя терпение, — друг мистера Наттера может заявиться в любую минуту, а я… должен признаться, мне не совсем понятно, в чем коренятся ваши разногласия, а потому…
— Куда, к дьяволу, подевался этот проклятый французский пролаза? — зарычал О’Флаэрти, только сейчас заметивший, что пленника и след простыл. — Кокан Модейт! Слышишь, Кокан Модейт?
— Но право же, сэр, мне нужно бы узнать в точности причину конфликта. Будьте добры сказать, в чем заключалось оскорбление, в противном случае…
— Причину? Причин сколько угодно. О’Флаэрти ни разу не дрался без причины, а нынешняя дуэль, друг мой Паддок, будет уже девятой. В Корке меня звали скандалистом, но это ложь, я не скандалист, просто я люблю мир, покой и справедливость, терпеть не могу скандальных людей. Уверяю вас, Паддок, пусть мне только укажут какого-нибудь скандалиста, не поленюсь сделать крюк в полсотни миль, чтобы найти его и вздуть. Так что это ложь. Паддок, дружище, подлая ложь. Отдал бы двадцать фунтов, чтобы высказать это клеветникам в лицо!
— Вне сомнения, сэр, но все же окажите любезность, объясните…
— Пошел вон, мосье, — загремел О’Флаэрти и оглушительно топнул ногой, когда на порог робко вступил откликнувшийся на его зов «Кокан Модейт», а иначе говоря — coquin maudit[10] (О’Флаэрти был не силен во французском), — а не то я всю мебель о твою башку пер-р-реломаю.
— Мосье исчез, а О’Флаэрти продолжал: — Ей-богу, знать бы мне, что это точно он, лететь бы ему сейчас кувырком через окошко. А ну-ка, позову его назад да всыплю по первое число! И почему мне вечно не везет, Паддок, старина. Вот дуэль затеял. И что-то со мной будет! — Фейерверкер вновь прослезился и опрокинул себе в глотку львиную долю напитка, который приготовил для Паддока.
— Уже в шестой, если не ошибаюсь, раз, сэр, беру на себя смелость просить: я желал бы услышать из ваших уст ясное и недвусмысленное изложение причин возникших между вами и мистером Наттером разногласий, поскольку, должен признаться, я не знаю, что и подумать.
— Все дело, дружище, в проклятом французишке, от него, как от обезьяны, просто спасу нет. Черт возьми, знали бы вы, Паддок, сколько бед на меня из-за него свалилось, — за половину, и то стоило бы его убить. Это он стравил меня с моим двоюродным братом Артом Консидайном, причем на пустом месте. Арт тогда, после двух лет во Франции, прибыл в Атлон, и я написал ему самую что ни на есть любезную записку с приглашением на обед: наговоримся, мол, вволю за трапезой из пяти блюд, душа общенья жаждет. И черт меня дернул — хотел доставить Арту удовольствие — ввернуть пару слов по-французски. Как пишутся «блюда» я знал — «plats». Спрашиваю этого недомерка Жерома, как пишется «душа», и этот старый полудурок пишет: «de chat». Написал я: «5 plats, de chat»,[11] спрашиваю, все ли правильно написано, — «да, милорд», а сам выпялился на меня, будто я теленок о двух головах. И только через месяц после того, как я продырявил бедняге Арту обе лодыжки, я понял, из-за чего мы с ним стрелялись. У него до этого были уже две дуэли из-за котов: в первый раз он обвинил во лжи одного французского джентльмена. Тот сболтнул: французские, мол, кухарки умеют так приготовить кота, что его не отличишь от зайца. Немедля затем он дрался с лейтенантом Раггом из Королевских военно-морских сил, который и в самом деле для потехи угостил его кошатиной. Кузен Арт чинно-благородно отобедал, а лейтенант после этого предъявил ему хвост и когти. Кузен чуть богу душу не отдал, неудивительно, что он на меня взъелся за мое приглашение, но, клянусь честью джентльмена, Паддок, старина, пусть меня самого подадут на обед, если я думал причинить ему хоть малейшую обиду.
— Сэр, я близок к отчаянию, — взмолился Паддок. — Я до сих пор не имею тех сведений, которые необходимы мне для защиты ваших интересов. Заклинаю еще раз: скажите, в чем вы усмотрели обиду?
— А вы не знаете, в самом деле не знаете? — О’Флаэрти вперил в него хмельной взгляд.
— Да нет же, сэр.
— Думаете, я поверю, что вы не слышали мерзких шуток этой собаки Наттера?
— Шуток? — растерялся Паддок. — Я прожил здесь, в Чейплизоде, пять лет, и за все это время Наттер при мне ни разу не пошутил. Клянусь жизнью, не верю, что у него получится, даже если он сделает попытку. Бог свидетель, даже представить себе этого не могу!
— Но, черт возьми, что же я могу поделать, сэр? — В голосе О’Флаэрти зазвучала трагическая нота.
— Поделать? С чем поделать?
Фейерверкер с пьяной ласковостью взял Паддока за руку и, заглядывая ему в глаза, плаксиво произнес:
— Авессалом повис, зацепившись волосами{47}; у него была, Паддок, длинная шевелюра, а может, короткая, а может — ик! — и вовсе никакой, это уж как природа распорядилась, ведь так, Паддок, дорогуша вы мой? — По щекам О’Флаэрти в изобилии заструились слезы. — У Цицерона и у Юлия Цезаря головы были гладки, вроде этого сосуда. — И фейерверкер сунул Паддоку под нос сверкающую сахарницу, дном вверх.
— У Цицерона и у Юлия Цезаря головы были гладки, вроде этого сосуда. — И фейерверкер сунул Паддоку под нос сверкающую сахарницу, дном вверх. — У меня голова не лысая, ничего подобного, я не лыс, Паддок, дорогуша, несчастный Гиацинт О’Флаэрти не лыс, — повторял фейерверкер, для пущей убедительности поминутно встряхивая Паддока за обе руки.