Паук метнулся на другой край стола, поймал жирную, одуревшую от многодневного пиршества муху и затолкал в себя. Потом вернулся на свое место — туда, откуда он лучше видел экран, — и снова стал смотреть, ритмично вздергивая и опуская брюшко. Ничего не изменилось: все та же передача. Уже много часов — а, возможно, уже много дней.
…Больше всего это напоминало «Аншлаг-Аншлаг». Толстенький петросяноподобный мужичок с глупыми блестящими глазками и лоснящейся лысиной, наряженный почему-то в женское платье, стоит на пустой сцене. Жеманно растягивая слова и противно подхихикивая, он говорит в микрофон:
— Нос у меня норма-а-альный. Ха-а-атя некоторым он кажется дли-и-инным. А на-а са-а-амом деле у меня длинный… хи-хи… нет, а вы что па-а-адумали? У меня длинный рот. Тянется через щеки прямо к уша-а-ам, отчего я немного похожа на лягу-у-ушку…
Хохот и аплодисменты. Камера прыгает в зрительный зал — но никаких зрителей там нет.
Пустые кресла, пустые черные кресла, или даже, скорее, кушетки, что ли, — плохо видно, не в фокусе… Но вот картинка становится резче и — никакие это не кресла и не кушетки. Надгробные плиты.
Невидимая толпа по-прежнему рукоплещет, заходится своим закадровым мертвым смехом.
— Ре-ги-но-чка-а-а! — визжит в экстазе толстяк. — Лю-си-фа-чка-а-а!
На экране вдруг появляется череп, тут и там покрытый заплатками полуистлевшей кожи. На макушке — рыжий парик, а поверх него — шляпа. Череп тихо лопочет, отчаянно кривя вправо пустой рот:
— Ступа, лопата, курица мохната, медведь на болоте сметану колотит, девок кличет…
Хохот.
— …В жопу тычет… Раз — уходили, два — их окликнули, три — заманили разноцветными бликами, четыре — заменили под кожей суставы, пять — ничего внутри не оставили…
И так — бесконечно, снова и снова, снова и снова… Смотреть на это было невозможно.
Паук выпустил жало и стал двигать брюшком быстрее, приседая на полусогнутых лапах. Дернулся конвульсивно раз, два — и избавился наконец от распиравшего его яда. Капля прозрачной клейкой жидкости упала на стол. Паук попятился от нее, спустился со стола на пол, хотел было забраться на стену — но передумал: стены и потолок комнаты были замотаны в плотный кокон чужой паутины. Он забрался на сиденье зеленого плюшевого кресла.
Потом пришла паучиха. Она спустилась с потолка на тонкой блестящей нити, остановилась чуть поодаль и выжидательно застыла.
Она была значительно крупнее его — раза в три. Она источала пронзительно-сладкий, густой, всепобеждающий аромат. Вся ее сила, и похоть, и желание, и ожидание, — все заключалось в этом запахе.
Этому запаху он не мог и не хотел сопротивляться. Приплясывая и мелко дрожа, паук направился к ней по мягкому плюшу. Она с готовностью раскрыла ему объятия, опрокинула его на спину, стала гладить своими крепкими мохнатыми лапами.
Пока он оплодотворял ее, она часто дышала, приоткрыв душистую голодную пасть. Потом, удовлетворенная, благодарная, она обняла его крепче, еще крепче… Острыми молодыми клыками она впилась в его тело.
Он не пытался сопротивляться. Точно парализованный, он с восхищением наблюдал, как она поедает его, откусывает от него по кусочку.
* * *
Она съела его почти целиком и очень устала. Перед тем как уснуть, она спрятала оставшийся кусок в надежном месте. Про запас.
XIX
МОСТ
— …На Купала!
Девка Марья во броду стояла.
На Ивана!
Во броду стояла, перевоз держала.
На Купала!
Во броду стояла, перевоз держала.
На Ивана!
Пришли до ней хлопцы-молодцы.
На Купала!
Пришли до ней хлопцы-молодцы.
На Ивана!
— Девка Марья, ты перевези нас.
На Купала!
— Девка Марья, ты перевези нас…
Пение постепенно приближалось — унылое, протяжное, на одной ноте. Оно было настолько однообразным, что понять, где кончалась одна песня и начиналась другая, Маша решительно не могла.
Наконец вдалеке показалась стайка дрожащих, бледных огоньков. Они все плыли и плыли, покачиваясь, в сторону моста. Некоторое время Маше казалось, что так скучно и заунывно поют сами огоньки. Однако же вскоре она разглядела, что это были просто зажженные свечи в руках у приближавшихся к ней людей.
— …Пойдут девки травку рвать,
Сестру с братом поминать:
Ой, где же та травица —
Что братец с сестрицей.
На братце — синий цвет,
На сестрице — желтый цвет.
На поля роса упала,
Сестру с братом повенчала.
Ой, на Ивана!
Ой, на Купала!…
Помахивая свечками и беспрерывно подвывая, толпа людей — впрочем, не только людей — вышла из лесу.
В этой толпе были уродливые дети с чудовищно ассиметричными лицами, безобразные старики и старухи, упитанные безвозрастные карлики, голые девки с обвислыми грудями и какими-то подозрительными скользкими отростками, свисавшими с ягодиц. Были щуплые всклокоченные парни с рогами, копытами и эрегированными пенисами. Были какие-то не то вараны, не то миниатюрные крокодилы, нервно клацавшие зубами, были неестественно крупные — размером с миттель-шнауцера — лягушки, важно, вразвалочку шествовавшие на задних лапах, были черные куры с раскосыми человеческими глазами и орлиными крыльями. Была также какая-то совсем уж бесформенная, не подпадавшая ни под какое определение живность — с цветочными венками, криво болтавшимися на том, что, по-видимому, заменяло им голову.