Без восьми минут семь.
. А где тут у тебя внутренний кармашек?.. Во-от он, внутренний кармашек… Вот он, наш с тобой билетик!
Без восьми минут семь.
Кудэр прислушался — тихо. Осторожно, чтобы не задеть тело, он встал ногой на край унитаза и посмотрел по сторонам поверх сортирных перегородок. В соседних кабинках никого не было. Рядом с раковинами и у писсуара — тоже.
Кудэр на всякий случай проверил, закрыто ли изнутри, взялся руками за перегородки и уже приготовился перелезть, когда в туалет кто-то зашел. Заперся в кабинке. Звякнул пряжкой ремня. Зажурчал. Засвистел фальшиво и грустно.
Без семи минут семь.
Кудэр спустился с унитаза на пол. Посмотрел на мертвого немца. Теперь тот казался не только заинтригованным, но и немного раздраженным — как человек, которому могут, но упорно не хотят ответить на какой-то очень важный для него вопрос.
Мужик в соседней кабинке перестал журчать и спустил воду, но так и остался внутри. Чем-то зашуршал — газета? О, Господи!.. — и затих. Без шести минут.
— Плевать, — прошептал Кудэр, — я все равно выйду.
Он снова аккуратно поставил ногу на унитаз, помедлил секунду, снял. Наклонился и поднял с пола фотоаппарат Nikon Coolpix . Включил — не смог удержаться.
Надо уметь фотографировать страшное. Надо уметь его видеть. Страшное — это вам не кровавые пятна. Не клыкастые монстры. Не выпущенные наружу кишки, не отрубленные руки, не вытекшие глаза. Страшное — это забавная поза. Смешная деталь. Плюс то, что не вошло в кадр. Страшное — это полуголый человек, мирно сидящий на унитазе, с головой, повернутой немного странно . Пи-пик. Снято.
Без пяти семь.
Кудэр положил фотоаппарат в оранжевый рюкзак, повесил рюкзак на спину, перелез через перегородку — громко, неловко, но тот, с газетой, внимания вроде бы не обратил, — выскочил из туалета и побежал. Очень быстро, как только мог.
* * *
Задыхаясь и хрипя, он зашел в купе. Без одной минуты семь.
IX
ПУТЕШЕСТВИЕ
Сажусь на омерзительно-салатовый плюшевый диванчик. Часто, хрипло дышу. В крохотном трехместном купе я единственный пассажир. Больше никого нет — и не будет: проводница получила от меня пятьдесят евро и клятвенно обещала «не подсаживать».
Здесь есть зеркало — встроено в салатовую дверцу настенного шкафчика, с внутренней стороны. Но я не собираюсь открывать этот шкафчик.
Теперь мне не нужно смотреться в зеркало. Я больше никогда не увижу свое лицо.
Заходит проводница, глупо тычет пальцем в билет, лежащий у меня на салатовом столике. Молча сую его ей. Она радостно кивает, с трудом протискивает кривой толстый зад в дверь купе, уходит к себе.
Теперь мне не нужно разговаривать: все в поезде думают, что я не умею этого делать. Я буду молчать. Всю дорогу я буду молчать. Я больше никогда не услышу свой голос.
Стягиваю ботинки, ложусь на диванчик.
Теперь мне ничего больше не нужно делать. У меня впереди вечер, ночь и еще, наверное, день. Потом я умру.
У меня впереди почти сутки. И все это время я хочу быть собой, а не больным парижским клошаром.
Я буду молчать.
Я буду смотреть в окно.
Я буду думать.
Я скоро, очень скоро умру.
Но пока что…
Я разгребу этот мусор. Покопаюсь в своей помойке. Распутаю свой клубок.
Вспомню. Все наконец вспомню.
* * *
…Вдруг открывается дверь и выходит старая-престарая старуха, опираясь на костыль. Испугались Гензель и Гретель и все лакомства из рук выронили.
— Эй, милые детки, как вы сюда попали? Ну, заходите ко мне, я вам зла не сделаю.
Но старуха только претворялась такой доброй, а на самом деле это была злая колдунья, что подстерегала детей, а избушку из хлеба построила для приманки…
* * *
Я помню.
Высокий, широкоплечий мужчина стоит перед зеркалом. У него холодные, умные, равнодушные глаза серо-стального цвета. Густые темные брови. Широкий лоб. Очень короткие, очень жесткие волосы — растут вертикально, ежиком. Я знаю, какое ощущение будет, если по ним провести рукой — как будто гладишь щетку для обуви. Я помню это ощущение.
Я помню. Он был моим мужем.
Помню, как стояла за его спиной и смотрела на его отражение в зеркале. У него были красивые скулы. Очень породистое лицо. Правда, общее впечатление немного портил подбородок — маленький, округлый и, что называется, «не волевой». Моя мать говорила, что такие подбородки бывают у трусов. Что ж… он и был трусом.
У него был смешной нос. Немного приплюснутый, с горбинкой — все думали: сломанный. На самом деле — просто кавказский. Он был наполовину грузином — по матери. Бледнокожим, сероглазым грузином. И имя она ему дала грузинское — Сосо. Иосиф. Оно ему совершенно не шло.
У него был красивый рот. Пухлые, насмешливые — но и беспомощные какие-то — губы. И еще — очень красивые руки с длинными тонкими пальцами.
Руки — это было самое главное в нем.
Каждый день он брал в руки колоду карт и вставал перед зеркалом. Быстро-быстро тасовал их. Сгибал всю колоду, потом с громким щелчком отпускал, точно пружину. Перекидывал из правой руки в левую ровную вереницу всегда покорных ему хрустящих картонок, тянущихся друг за другом, тянущихся к его руке, словно металлические скрепки к магниту.
Если я стояла рядом, он иногда говорил мне: