— Что?
— Мне не спится. А тебе скучно так сидеть…
— Это Денису Андреевичу скучно. А мне есть, о чём подумать, дивушко.
— Почему ты меня так называешь?
— Потому что ты такая и есть. А отец как тебя называет?
— Когда настроение хорошее, мартышкой. А когда сердится, по имени-отчеству.
— Бывает, что сердится?
— Бывает, — вздохнула девушка. — Но не на меня, вообще… На меня он не может сердиться.
— Да. Тут я с ним почти солидарен, — Гурьев посмотрел на неё.
— Всё равно я с тобой посижу, — упрямо сказала Даша.
— Я знаю, тебе страшно, — вздохнул Гурьев. — И наше присутствие не освобождает от страха, а, скорее, делает его отчётливее. Потому что ты понимаешь, что происходит нечто серьёзное, — раз мы все здесь. Так?
— Так. Поэтому надо о чём-нибудь интересном и важном разговаривать. Тогда страх забудется.
— Ну, давай, — Гурьев позволил себе улыбнуться. — О чём же мы будем разговаривать?
— Не о чём. О ком, — Даша прямо, без улыбки посмотрела на него. — О тебе. О тебе, Гур. Я хочу всё о тебе знать. Мне кажется… Это важно.
— Возможно.
— А ты где в школе учился? В Москве?
— Знаешь, — задумчиво проговорил Гурьев. — Я почти не верю, что учился когда-то в школе. Кажется, это было в какой-то прошлой жизни. Давно. Очень давно.
— Ты мне расскажешь? Не сегодня. Когда-нибудь, — Даша длинно вздохнула. — О тебе. И о ней. О Рэйчел. Рэйчел. Какое имя удивительное. Так мы и не добрались сегодня до Рэйчел.
— В следующий раз, — Гурьев довольно правдоподобно состроил на лице подобающую улыбку.
— У тебя есть карточка?
— Что?
— Фотография.
— У тебя есть карточка?
— Что?
— Фотография. Я хочу посмотреть. Пожалуйста, Гур, я же знаю, у тебя есть!
Конечно, даже его памяти требовались «опорные точки», хотя и не в этом случае. И всё же — снимок у него был. Противный, пошлый старик. Старина Джарвис. Мой дорогой Джарвис. Мой старый добрый дружище Джарвис. Его «подарок». Поколебавшись, он достал портмоне, вынул целлулоидный прямоугольник снимка. Такие нездешние — глубина цвета, резкость и туманный фон, обрамляющий любимое лицо, так, что взгляд был не в силах от него оторваться. Только лицо Рэйчел. Только лицо. Она любила фотографироваться. Он её рассмешил, и Рэйчел пришлось сделать усилие, чтобы позировать перед объективом… Наверное, поэтому лицо получилось таким живым. Казалось, губы её дрогнут сейчас, и… Oh, Jake… You are my honey-bunny, Jake… My baby, my baby, my honey-bunny… I am in love with you, o-oh, my baby, my darling, my Jake, my sweetheart, I’m in love with you [82] … Это же так глупо звучит в переводе, подумал он. Или на бумаге. Тем более — на бумаге. Это вообще ужасно глупо. Только когда эти слова шепчет тебе твоя единственная женщина, та, про которую понимаешь — так отчётливо, что становится страшно до рези под ложечкой, — что она и есть твоя единственная. Та самая. Она всегда шептала это на английском. Словно забывала русский, на котором говорила так правильно, так удивительно изящно и взвешенно, так по-английски. И у неё всегда так светилось лицо. Он сходил с ума от неё, когда она была такая. Не зализанная до конфетного блеска в сверкающих гостиных за бриджем, а вот такая. Ты моя тёпа-растрёпа. Как она заплакала, когда он впервые назвал её так. Господи. Рэйчел.
Он на мгновение зажмурился и, открыв глаза, протянул фото девушке.
Даша долго смотрела на снимок, прежде чем вернуть его. Наконец, вернув, подняла на Гурьева глаза:
— Гур. С ума сойти. Что же это такое?!
— Это жизнь, дорогая, — он спрятал фото.
— Я совсем не похожа на неё.
— Нет, конечно.
— А она на англичанку совсем не похожа…
— Откуда ты знаешь, какие должны быть англичанки? — Гурьев улыбнулся, теперь по-настоящему.
— Я не знаю. Я чувствую.
— Всё ты правильно чувствуешь. Она русская. Такая же, как мы с тобой. Просто долгое время даже не догадывалась об этом.
— Конечно, — Даша улыбнулась. — Конечно. Я всегда это знала.
— Я тоже хочу фотографии посмотреть. Покажи мне мамин снимок, пожалуйста. У тебя ведь есть?
Он видел, как Даша, собирая вещи, положила в чемодан тоненький фотоальбом. А в доме на стенах — ни одной фотокарточки. Нигде. И это было странно. Из разряда тех самых странностей, которые он так отчаянно терпеть не мог. Даша опустила глаза, вздохнула:
— У нас есть одно-единственное мамино фото. Папка сказал как-то, когда я спросила, что мама не любила и не хотела фотографироваться.
Вот тут Гурьев дёрнулся. Потому что это было то самое, что он ожидал и что до крика боялся услышать. А Даша поднялась, и, опять ступая осторожно, почти неслышно, вышла. И вернулась через минуту с тем альбомом в потрёпанном бархатном переплёте, малиновом, с латунными уголками. Опустилась на стул рядом с Гурьевым, положила альбом на стол, раскрыла обложку, быстро, сосредоточенно перевернула несколько страниц:
— Вот.
Опустилась на стул рядом с Гурьевым, положила альбом на стол, раскрыла обложку, быстро, сосредоточенно перевернула несколько страниц:
— Вот.
Он замер, вглядываясь в знакомое — да, конечно, знакомое — лицо. Никаких сомнений. Абсолютно. Она. Взгляд, улыбка. Ну, старше, разумеется, чем он её помнил, но… Господи Боже, да как же это может быть?!?