— Идём со мной, реб Янкель. Тебе одному не стоит, а меня там знают… Мне скажут. Идём.
Гурьев встал и последовал за раввином. Они вышли за ворота синагоги и зашагали по улице, миновали несколько дворов. Раввин остановился напротив выкрашенных зелёной краской глухих ворот, постучал в калитку. Раздался тяжелый, хриплый собачий лай. Кавказец, определил Гурьев. Основательная публика. Ну, посмотрим.
Калитка открылась, появился дядька, одетый по-крестьянски — даже в поддёвке. Еврея в нём выдавали только явно семитские черты лица, а так — кулачина кулачиной, мысленно усмехнулся Гурьев. Увидев раввина, дядька чуть поклонился, покосившись на Гурьева:
— Шолом алэйхем, ребе. Попрошу в дом.
— Шолэм, реб Арон. Борух дома?
— Дома, ребе. Проходите.
— Это реб Янкель, — кивнул на Гурьева раввин. — Заходи, сынок.
Гурьев вошёл, поздоровался коротко, тоже на идиш. Лицо у дядьки чуть разгладилось, и он махнул рукой, приглашая гостей внутрь.
Дом был большой, и хозяйство, судя по хозяину и хозяйке, крепкое, хоть и тяжестью какой-то, не очень весёлой, веяло из всех углов. Только три девушки, сидевшие за столом с книжками недалеко от печки, уставились на гостя без всякого страха и настороженности, зато с любопытством и интересом. И глазками застрочили, как положено. Вот где я её спрячу, решил Гурьев. Вот тут — ни за что вы до неё не доберётесь. Ни те, ни эти. Отличная мысль. Отличная. А тяжесть — это мы враз ликвидируем.
Дядька что-то буркнул на идиш, — Гурьев не разобрал, что, и девчонки, побросав книжки, хихикая и продолжая стрелять в гостя глазами, порскнули куда-то в глубину дома. Хозяин усадил раввина во главу стола, Гурьева — справа, сам сел слева. И посмотрел на гостей:
— Что за дело, ребе?
— Позови Боруха, реб Арон. У реб Янкеля вопрос к нему.
— А я не отвечу?
— Навряд ли, — вздохнул Гурьев.
Дядька посмотрел на него, спросил по-русски:
— Ты кто, человече? Не блатной, не мусор. Что-то не разберу я твою масть.
— Нет у меня масти, дядя Арон, — Гурьев чуть наклонил голову к левому плечу. — Не складывается с мастями. Я сам по себе.
— Ну, добре, — кивнул после паузы хозяин. — Договоримся, может. Борух! Сюда иди, охламон!
На зов появился здоровенный, как заправский биндюжник, парень в рубахе навыпуск, со встрепанными волосьями. Увидев гостей, сноровисто заправился, пригладил ладонью причёску:
— Здрассьте, ребе. Чего звали, татэ?
— Присядь, — кивнул дядька. — Поговори с человеком. Да не вертись, как угорь. Понял?
— Чего не понять, — парень подошёл к столу, отставил табурет, сел.
— Можно и поговорить, если надо. Спрашивайте.
Раввин кивнул, и Гурьев, прищурившись, спросил:
— Тебе такая фамилия — Чердынцев — знакома?
— А-а-а, — криво усмехнулся парень, — Моряк, с печки бряк…
— Говори, что спрашивают, — хмуро проворчал дядька, не глядя на парня.
— Так что там с ним за бодяга такая, Борух?
— Моряк Ферзю третью весну подряд весь гешефт [80] портит. Да и раньше бывало. Вот Ферзь на него и осерчал.
— Это он сам себе такую погонялу замастырил? — улыбнулся Гурьев.
Я попал в яблочко, подумал Гурьев. В яблочко. В самое оно. Ах, ты ж…
Дядька выругался — сначала на идиш, потом по-русски. И посмотрел на сына:
— Иди досыпай, охламон. Без тебя дотолкуем, — Когда парень скрылся, тяжело посмотрел на Гурьева, покачал головой: — Не вяжись ты с этим дерьмом, реб Янкель. Ферзь… Дрянь мужик, одним словом. Я давно от дел отошёл, а этот… Парня мне испохабит, еле держу вот, сам видишь, — дядька вздохнул, пожевал густую бороду. — Я вижу, ты хлопец с понятием, я уважение понимаю. Как своему говорю — не вяжись. Пускай Ферзь с моряком свои дела сам крутит. Он тебе кто, гой этот?
— Гой, не гой, — не в этом суть, дядя Арон, — Гурьев посмотрел на хозяина, потом на раввина. — Если бы твой знакомец с Чердынцевым разборки клеил, я бы, может, и не впрягся. Но он, похоже, на дочку его нацелился. А это, дядя Арон, никуда не годится.
— Я же говорю — дрянь мужик, — почернел ещё больше хозяин. — Не вор, не фрайер, так — приблуда невнятная. А жизнь отнять — это ему как покашлять. Не суйся, реб Янкель. Беды не оберёшься.
Вот и весь детектив, подумал Гурьев. Неужели весь?! Если это всё, если больше ничего нет, только чулки и помадки — это просто счастье. Чистое, ничем не замутнённое, настоящее счастье. Только я в это не верю.
— Дядя Арон, я понял. За заботу твою спасибо сердечное. Но девочку я в обиду не дам — ни Ферзю, ни кому другому. Уж извини. Если можешь — помоги. Нет — не обижусь. — И добавил, словно невзначай: — У тебя у самого три невесты рядком.
Хозяин крякнул:
— Ох, силён, Янкеле. Кто ж ты таков, чтоб с Ферзём тягаться?!
— Я не ряжусь с ним тягаться, дядя Арон. Мне потолковать с ним требуется, а там увидим, что прорежется.
— Что тебе до этой девки за дело?!
— Это мой ребёнок, дядя Арон. Я за неё отвечаю.
— У неё отец есть. Пускай он думает.
— Её отец службу несёт, дядя Арон. Есть такая профессия, называется — Родину защищать. Он по полгода в море, а за девочкой присмотреть некому по-настоящему. Матери она и не видела даже, а мачеху в дом привести… Такой человек. Что они с Ферзём там не поделили — действительно не моё дело. А девочка — моё.