Киммерийская крепость

— Нельзя, — подтвердил Гурьев, глядя Даше прямо в глаза. — Нельзя. Разумеется. Ни в коем случае. Даша…

— Я знаю, — перебила его девушка. — Я знаю, Гур. Я ни с кем об этом не говорю. Я знаю, что нельзя. Но с тобой же — можно?

— Со мной можно обо всём говорить, дивушко, — кивнул Гурьев.

— Обо всём совершенно. Даже о том, о чём вообще ни с кем говорить нельзя или невозможно.

— Я знаю, — повторила Даша. — Гур, а можно, я тебе свои стихи покажу?

— Обязательно можно, дивушко. Обязательно. Нужно.

Девушка, вздохнув, вынула из кармана кофточки и протянула ему сложенный вчетверо лист. Усилием воли уняв предательскую дрожь в пальцах, Гурьев развернул бумагу.

Смотреть и слышать. Видеть и молчать.

Зависеть так, чтоб каждый мог обидеть, —

и мелко подличать, не смея закричать.

Терпеть, терпеть, не смея ненавидеть.

Ещё дышать. Надеяться спастись

и головой вертеть, покуда можно.

А ночью, как овечий хвост, трястись

и разводить руками осторожно.

Брести в потёмках, нищим и слепым,

не получать ответов на вопросы —

и исчезать, истаивать, как дым,

средь вечных сумерек и ледяных торосов, —

такие нам достались времена

в стране родной лесов, полей и рек!

И в ужасе таращится луна

на чудище по кличке человек.

Чудо, подумал он. Чудо. Диво дивное, чудо из чудес. Я снова нашёл алмаз, Рэйчел. Мне снова повезло. Снова. Боже мой, Рэйчел. Боже мой. Ну почему — я?!

— Это очень плохо, да? Я знаю, стихи не должны быть такими… политическими. Это, вообще-то, не настоящие стихи тогда получаются… Но всё равно — я же это чувствую, Гур. Значит, наверное, всё-таки… можно? Если чувствуешь. Это ведь тогда по-настоящему, правда? Мне кажется, что чувств вообще только два, на самом деле. Любовь и ненависть. А всё остальное — это просто их отражение. Отголоски, — девушка смотрела на Гурьева своими невозможными глазами, а ему хотелось обнять её, прижать к себе изо всех сил. Господи. Рэйчел. — И литература… То, что ты на уроках рассказываешь… Я не могу читать книги, в которых никто никого не любит. Или где женщину бьют, а потом живут себе дальше, как ни в чём не бывало. Или в которых пишут, что убивать врагов хорошо. Это правильно — убивать врагов, если они на тебя напали, только ведь в этом нет ничего хорошего. Как это может кому-то нравиться — убивать?! Это ужас, Гур. И где в конце все умирают, я тоже читать не могу. Потому что так не должно быть. Это неверно. Так нельзя. Потому что книга — это ведь не только бумага с буковками. Это — воспитание чувств. Чувства тоже нужно воспитывать. Как детей. Люди ведь воспитывают детей? И чувства тоже. А то вырастут такие чувства, как у Сталина, — и что мы все тогда будем делать? Гур? Что ты молчишь?!

Не глядя на неё — по-прежнему не глядя — Гурьев произнёс:

— На свете очень много сложных вещей, дивушко. Сложных вещей, которые хочется узнать и понять. Но есть и простые вещи, не зная и не понимая которых, не двинешься никуда. Это действительно очень простые вещи. Ты права. Любовь — и ненависть. Прежде всего, надо научиться любить. Родителей, которые подарили жизнь. Место, в котором родился. Дом, в котором вырос. Любить то, что создано тобой, во что вложен труд твоих рук и души. Нужно помочь подняться тому, кто упал. Нужно научиться уважать то, во что верили предки. Очень нужно любить хорошие стихи и умную прозу. И, конечно, не лгать. Вот и всё. И тогда того, кто покушается на то, что мы любим, мы сумеем — и отважимся — ненавидеть. Но лишь до тех пор, пока он силён и могуч. Падший враг тоже достоин жалости.

Но лишь до тех пор, пока он силён и могуч. Падший враг тоже достоин жалости. И бояться этого слова не нужно. В языке наших прадедов любовь и жалость — синонимы. Вот так.

— Я знала, — Даша покачала головой. — Ты не мог другим оказаться. Просто не мог. Она тебя любит, Гур. Я знаю. И обязательно… дождётся. И я тоже тебя очень люблю. Очень-очень. Не так, как она, как Рэйчел… Но тоже люблю. Очень сильно. И я тебе верю.

— Пожалуйста, дивушко. Не говори никому. Даже папе. Нельзя такие стихи сейчас вслух произносить. Ещё не время.

— А когда?! Потом — будет поздно!

— И это правда.

— Понимаешь, Гур, стихи — это же как воздух. Они рвутся из тебя, как воздух, и ты не можешь их удержать. Нет сил. Это то, что чувствуешь сейчас. Прямо здесь, прямо сейчас. Понимаешь?

— Понимаю, — хрипло проговорил Гурьев. — Понимаю.

— Я… Гур.

— Можно, дивушко. Мандельштам говорил: ворованный воздух. Мы живём, под собою не чуя страны… Можно. Нужно. Я запомнил — каждое слово. Пока я жив, я помню. Я тебе говорил — я никогда ничего не забываю?

— Да. А… Мандельштам? Его тоже убили?

— Нет. Не убили. Он жив. Ты слышала такое слово — «шарашка»?

— Слышала. А это правда? Я слышала, что там людей прячут — только не всех.

— Всех, к сожалению, не выходит. И решить, кого спрятать, тоже очень, очень нелегко. Поверь.

— А зачем это всё, Гур?

— Так нужно, дивушко. Нельзя по-другому. Не получится по-другому. А там, внутри — они свободные. Понимаешь? Свобода — она всегда внутри. И её тоже нужно воспитать в себе. А то вместо свободы получится неизвестно что. А там — там можно говорить обо всём. Там можно работать. Для страны. На страну. Это — самое главное. А остальное — потом. Это снаружи их шарашками зовут. А внутри — это настоящие солнечные города. Так нужно, дивушко. Поверь.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181