Люди попадались любопытные, и не только за бильярдным столом.
Нешуточное увлечение историей, вместо которой в школе пичкали каким-то убогим суржиком под громкой кличкой «обществоведение», привело Гурьева за другой столик зелёного сукна — ломберный. Его феноменальная память в девяносто девяти случаях из ста обеспечивала ему подавляющее превосходство над остальными участниками карточных баталий, которым Гурьев вовсе не спешил пользоваться. А если пользовался — то с результатом. Как, например, в тот вечер, когда в «Метрополе», некогда фешенебельном московском отеле, а ныне гостинице для приезжающих в командировку из провинции большевиков, судьба свела его с Петром Захаровичем, как сам себя называл этот человечек. Кто-то услужливо растолковал Гурьеву причину, по которой товарищ Ермаков сделался знаменитостью и героем. Такого шанса упускать, конечно же, не было никакой возможности.
Гурьев с интересом вглядывался в заурядное лицо, полноценно выражавшее только одну эмоцию — преувеличенное до гротеска сознание собственной значительности. Как может человек сотворить такое — и ничего, на самом-то деле, не чувствовать?! Цареубийца. Да нет, просто убийца. Даже не палач — так, сбоку припёка. Мелкий бес. А вот поди ж ты — в историю протиснулся. Высокий, сухой, неспокойный, и глаза — сизые какие-то. Может, от водки? Ермаков был уже здорово пьян:
— А ты знаешь, сынок, кого я за руки держал?
— Кого?
— Э-э. Куда тебе знать! Теперь времена другие. Царя я держал, сынок. Николашку. Кровавого. Это я первую пулю в него всадил. Я! Медведев в царицу стрелял, а Юровский вообще…
— Ну, Пётр Захарыч, — подобострастие Гурьева лилось на открытые раны ермаковского тщеславия широкой, полноводной рекой. — Даже поверить невозможно, что такой человек, как вы… Живая легенда. Железная гвардия. Как это важно — вовремя родиться. Я вот — опоздал. Революция… Да! Неужели вам не было страшно?
— Ну, чего ж, — потупился Ермаков. — Было. Было страшно, сынок. Ещё как. Всё-таки — такое дело, сам понимаешь. Не каждый день… Приходится.
— А болтают, что только Николашку пристрелили. А царевен потом обменяли?
Гурьева не слишком интересовали криминалистические нюансы. Он знал, что убили всех, — иначе не могло быть. Только так и должно было случиться. Никто из Семьи никогда не согласился бы на тайную жизнь, жизнь, по сути своей, самозванца. В силу многочисленных своих знакомств, в том числе в рядах красного дипкорпуса, Гурьев много слышал о лже-Анастасиях и даже лже-Алексеях. Единственное, что его интересовало — почему именно эти двое? Почему — не другие?
— На что? — иронически скривился Ермаков. — Да кому они нужны были-то?! Колчак стоял — в двух днях пешего перехода. А верхом? Хотели б отбить — отбили бы. У нас ведь там почти не было никого, только наши чекисты и комендантский взвод. Против сотни казаков и то не удержались бы долго. Так что труба ему вышла, сынок. Николашке-то.
— А мальчишку?
— Царевича-то? По царевичу Юровский давал выстрел. А я по царю выстрел дал. У меня у одного маузер был, остальные наганы все. Наган — так себе оружие, несерьёзное. Карабин вот кавалерийский — это да. А наган… Места маловато там, тесно было, людей-то сколько набилось. Это моё было дело, понял, сынок? За жизнь мою, за все страдания, которые претерпели рабочий класс и трудовое крестьянство. Понял, сынок? Так вот. Вот мы их всех и отправили — петь псалмы, в штаб к Духонину. Уж больно жалостливо пели девчонки-то…
Ермаков вдруг всхлипнул и уронил голову на руки.
Уж больно жалостливо пели девчонки-то…
Ермаков вдруг всхлипнул и уронил голову на руки. А Гурьев улыбнулся так, что Флинт, наблюдавший за всем, дёрнулся целых два раза: когда улыбка расцвела у Гурьева на лице — и когда пропала.
Дома, разбирая вместе с Мишимой рассказ Ермакова, Гурьев никак не мог осознать, что вызвало в нём такой эмоциональный всплеск. Да, когда-то они… Но теперь? Столько лет прошло. Столько всего случилось. А этот… Путаное повествование давно и системно пьющего человека, не просто малообразованного, а даже и слабо «нахватанного», типичного боевика, бандита, у которого алкоголь подточил не только общую адекватность, но и многие рефлексы, усвоенные ещё во времена революционной молодости. Гурьев в какой-то момент вдруг с удивлением понял, что хочет Ермакова убить. Ничего больше — просто стереть, быстро, потому что не должно такое ходить по земле. Прежде таких странных желаний Гурьев у себя не замечал. К Юровскому, которого видел однажды, он испытывал едва ли не большую брезгливость — тяжёлое мясисто-костистое лицо с выраженными признаками дегенерата, низенький лоб, густые, нависающие над маленькими глазками брови, широкий приплюснутый нос сластолюбца, короткая шея, туловище мясника и кривые ноги, как у кочевника. Странно, что этот человек был фотографом, профессия никоим образом не вязалась с его внешностью. Юровский при этом производил впечатление живого покойника: серая кожа, угри — признак внутренних болезней, плохой печени и пищеварительной системы, выражение на лице — угрюмое, тусклое. Мертвец. А по Ермакову ощущалось — несмотря на неумеренное питие, жить будет ещё долго. Может, поэтому?