— Не самый быстрый способ самоубийства. Особенно в возрасте… Сколько ему лет?
— Шестьдесят семь.
— Поздновато ваш знакомец в алкоголики навострился, — едва усмехнулся Гурьев. — И давно он упражняется?
— Нет. Но у него получится, — печально сказала Макарова. — Он упрямый, знаете? Надо его занять делом. Тогда — всё совершенно иначе повернётся.
Опять история, незаметно вздохнул Гурьев.
Она постучала в калитку. Через минуту из хаты вышел худой, жилистый, невысокий старик, — седой, с костистым жёстким лицом, большими, длинными руками, одетый по-здешнему опрятно, хоть и небогато.
Она постучала в калитку. Через минуту из хаты вышел худой, жилистый, невысокий старик, — седой, с костистым жёстким лицом, большими, длинными руками, одетый по-здешнему опрятно, хоть и небогато. Посмотрел серо-голубыми, словно выцветшими, глазами сначала на Гурьева, потом на Макарову. И кивнул:
— Здравствуй, Нина.
— Здравствуй, Алексей, — Макарова отвела взгляд, и Гурьев понял, что не ошибся — между этими двумя была какая-то история. Была, а, может, и есть до сих пор, — так выговорил Кошёлкин это — «Нина». — Вот, познакомься, Алексей Порфирьевич. Это квартирант мой, Аннушкин словесник новый, из Москвы.
— Проходите в хату, чего через забор-то разговариваем, — Кошёлкин качнулся, и Гурьев ощутил сильный запах перегара. Он сделал вид, что ничего не заметил, а Макарова поморщилась. Кошёлкин усмехнулся.
— Спасибо, Алексей Порфирьевич. Мне на рынок нужно, а Якову Кирилловичу есть о чём поговорить с тобой. Не откажешь?
Какой там рынок, подумал Гурьев, знаю я ваши рынки. Ох, что старый, что малый. А сам-то?!
— Не откажу, — снова качнулся Кошёлкин. — Если что важное.
— Важное, Алексей. Пожалуйста, — тихо сказала Нина Петровна.
— Проходи, учитель, — усмехнулся Кошёлкин.
Они попрощались коротко с Ниной Петровной, Гурьев кивнул ей и распахнул калитку. Но не двинулся с места, пока Макарова не скрылась за поворотом улочки. Кошёлкин тоже ждал. Потом, со свистом выдохнув воздух, побрёл в хату, даже не оглянувшись, идёт ли Гурьев следом.
В хате Кошёлкин остановился, словно раздумывая, кивнул гостю на старый венский стул — один из шести, стоявший вокруг накрытого белой скатертью стола, — а сам шагнул к буфету, достал оттуда графин с водкой, два небольших гранёных стакана, вернулся к столу:
— Не побрезгуешь моей компанией, учитель?
Смотри-ка, подумал Гурьев, пьёт, как сапожник, а не опускается. Чистота, как в аптеке, шторки, скатерти. Чудеса, однако. Наш человек.
— Нет. Не побрезгую. Сочту за честь, — совершенно серьёзно сказал Гурьев. Надо же, подумал он. Нет, нет, не перевелись ещё наши на этой земле. Рано нас списали. Мы ещё вздрогнем. Далеко от Москвы — и поэтому тоже. — Только пить тебе совсем не хочется, дядь Лёш. Поэтому давай-ка я тебя полечу лучше.
Он поднялся, подошёл к недоумевающему Кошёлкину, осторожно, но твёрдо отобрал у него посуду, поставил на стол, усадил старика. Сначала подержал его за руку, слушая пульс. Долго, минуты две. Потом встал у него за спиной — и взял седую голову пальцами.
Через десять минут Кошёлкин открыл глаза и тихо спросил — дрожащим голосом:
— Это… что?
— Народная медицина, — вздохнул Гурьев. — Как голова, дядь Лёш?
— Как пробанили, — Кошёлкин повёл шеей из стороны в сторону, посмотрел на гостя, прищурился сердито: — Ты зачем Нине Петровне наврал?
— Это ты о чём, дядь Лёш? — Гурьев почти не играл удивление.
— Ты такой учитель изящной словесности, как я папа римский. Вот о чём.
— И на кого я похож? — с интересом посмотрел Гурьев на старого сыскаря.
— Ни на кого. Потому и спрашиваю.
— А что делать станешь, если не отвечу?
— Не знаю.
— А что делать станешь, если не отвечу?
— Не знаю. Так кто ты такой?
— А ты как думаешь, дядь Лёш?
— Откуда мне знать. Только видно за версту, что птица ты такого высокого полёта — аж воздуха на этой высоте, почитай, нет уже вовсе.
— Так и видать?
— Так и видать. Да ты не печалуйся, сынок. Это уж никак не переделать. Тебя хоть дёгтем вымажи, в мешок сунь да в чулан спрячь — всё одно светить будешь, глазу больно.
— Это плохо. Плохо. Ну, да ладно. Уж как прорезалось.
Кошёлкин встал, прошёлся по хате. Гурьев им залюбовался невольно: ах, старая гвардия, есть ещё порох в пороховницах! Кошёлкин остановился, посмотрел на него:
— Ты чародей, что ли?!
— У тебя запас прочности потрясающий, дядь Лёш, — Гурьев улыбнулся. — Я только резонанс восстановил и стимуляцию нервной системы произвёл. Иного и не требуется твоему организму, чтобы в кондицию вернуться. Ты не пей больше, хорошо? Быстро спиться у тебя не выйдет, только желудок сожжёшь. А это так быстро не лечится.
— Скажешь, кто таков, или скамейкой тебя огреть?!
— Я подробностей рассказать тебе не могу, дядь Лёш. А своего ты во мне и без подробностей распознал. Зачем же тебе в нюансы погружаться?
— Это верно, — задумчиво сказал Кошёлкин. Он вернулся, сел снова за стол, выложил руки, сцепленные в замок, на скатерть. — Это ты верно заметил, Яков Кириллыч. Вот только не пойму я, откуда ты взялся? Не должно бы тебя быть, такого. Молод ты больно. Если б ты мой ровесник был, ну, моложе чуть, я б так не удивился. Уж больно ты зелен, для своего-то. Но свой, свой, тут уж ничего не попишешь, — и Кошёлкин улыбнулся отчаянно-молодо, показав жёлтые и ровные, целые, совершенно не стариковские зубы.