— Ну, ладно, ладно, дядь Лёш, — примирительно сказал Гурьев. — Раз уж ты так настаиваешь.
Кошёлкин не выдержал — отпрянул, и отвёл взгляд от ствола, что уставился ему в лицо из руки Гурьева. И по тому, как поплыли у сыщика глаза, как задёргались мелко-мелко нижние веки, понял Гурьев, что скорость его старик совершенно правильно оценил. Не знанием — чутьём. Гурьев кивнул, подтверждая. И протянул оружие Кошёлкину, — теперь рукояткой вперёд:
— Извини, дядь Лёш.
Кошёлкин взял пистолет осторожно, словно это была граната с выдернутой чекой. Осмотрел внимательно, со всех сторон, пожевал губами задумчиво. Очень задумчиво. Очень.
Возвращая Гурьеву оружие, сыщик вздохнул:
— Значит, всё ж таки правильно я угадал. Не должно тебя быть. А уж ствола такого — так и вовсе.
— Ты, в общем, правильно угадал, дядь Лёш, — кивнул Гурьев, убирая пистолет в кобуру скрытого ношения за поясом. — Ну, почти правильно.
— Где ж это такие чудеса творят?
— У нас, дядь Лёш. В России.
— Вот так, значит.
— Вот так, — не стал отпираться Гурьев. — А что значков да буковок на нём нет, — так просто не время ещё. А придёт время — поставим и буковки. Я тебе его не сватаю, потому как на освоение и пристрелку время требуется, а его у нас нет.
— Грамотный, — усмехнулся одобрительно Кошёлкин. — Молодец. И что дальше?
— Дальше? — Гурьев сделал вид, что задумался. — Дальше вот что. Знаешь, мы как сделаем? Я буду с нашими прекрасными дамами, как обычно, а ты, как завечереет, прямиком тоже к Нине Петровне. Почаёвничаете, поговорите за жизнь.
— Сводник, на мою голову, — пробурчал Кошёлкин, но только для порядка, потому что предложение Гурьева явно пришлось ему по сердцу, — если не сказать больше.
— Не журись, хлопец. Я покамест ещё ничего не забыл.
— Не сомневаюсь. А сейчас какие планы?
— Сейчас я с парой-тройкой своих старых приятелей покалякаю. До вечера время есть. В семь буду у Нины… Петровны. Сегодня тебе всех сведений не обещаю, пару, тройку дней мне надо. Соберу тебе, как в прежние времена говорили, досье. Годится?
— Годится, дядь Лёш. Даже очень.
— Ну, с Богом. Ты в Бога-то веришь, или как?
— Или как, дядь Лёш.
И Гурьев широко, радостно улыбнулся.
Сталиноморск. 4 сентября 1940
Навестив крепость, Гурьев отправился в школу пешком, решив раньше времени не эпатировать коллег и Завадскую. Дела — всякие, а школа — школой. Никогда не делал ничего абы как — и это тоже. Учитель — так учитель. Это служба — так уж служба.
Из всех его умений и знаний лишь один-единственный дар всегда оставался главным — умение притворяться. Умение стать тем, кем нужно стать — на время или навсегда. Например, учителем литературы.
Как только он заговаривал, в классе мгновенно устанавливалась звенящая тишина: дети уже знали, что начнётся сейчас, предвкушали это. Не испуганное молчание, в котором внимают грозному ментору, — нет. Это была тишина театрального зала — перед выходом на сцену обожаемого кумира. Он никогда не произносил «учительских» слов. И даже слово «урок» не звучало ни разу:
— Тема нашего сегодняшнего разговора — последние дни жизни величайшего из поэтов России, Александра Сергеевича Пушкина.
И снова он преобразился. Всё стало иным, — даже воздух. Сейчас перед ними, — прямо вот тут, на возвышении перед классной доской, — вдруг оказался Пушкин. Живой, настоящий Пушкин — здесь и сейчас. И зазвучали стихи — ещё не читанные ни разу, незнакомые стихи, стихи о жене, о любви, эпиграммы Пушкина и эпиграммы друзей, на разные голоса заговорили живые люди, современники эпохи, со страниц своих, наизусть воспроизводимых, писем и воспоминаний. И снова — Пушкин. Великий поэт, с удивительной лёгкостью и неподражаемым, неповторимым мастерством обращавшийся с русским языком, с русским словом, заставив его раскрыться перед современниками и потомками. Великий волшебник, стихи которого невозможно произнести иначе — только стихами, ни выбросить, ни переставить — ни единого слова. Пушкин — автор потрясающе экономной, золотого сечения, прозы, чью простоту, ёмкость и лаконичность никому так и не удалось повторить. Пушкин — светский лев и повеса-донжуан, разбивающий направо и налево сердца. Пушкин — на потеху и зависть всего современного света, влюблённый, словно мальчишка, в собственную жену, осыпающий её сонетами и стихами. Пушкин — лицедей, коварный шут, в комическом камер-юнкерском мундире, под маской бретёра и циника прячущий беззащитную ранимость человека чести. Пушкин — падающий на сбившийся февральский снег у излучины речки Чёрной.
Едва он успел после уроков отметиться в учительской, как был зван к заведующей. Войдя в её кабинет, он сдержанно кивнул — они уже виделись сегодня — и выжидательно уставился на Анну Ивановну.
— Проходите, голубчик, — Завадская указала на диван. — Присаживайтесь, разговор у меня к вам имеется.
— Уже? — Гурьев сделал вид, что удивлён.
— Уже, уже. Яков Кириллович, Вы что с детьми делаете?!
— А что?
— Да просто кошмар какой-то.
— Уже, уже. Яков Кириллович, Вы что с детьми делаете?!
— А что?
— Да просто кошмар какой-то. Вся школа на литературе помешалась.
— Это пройдёт. К концу первой четверти примерно.