Он следил, как меркнет закат на экранах, как темнеют анхабские небеса, и, дождавшись, когда над степью загорелись первые звезды, произнес:
— Эти гении с редкостным даром — те, что слышат откровения… есть ли они среди Ищущих? Здесь и сейчас? Может быть, они — фокаторы? Такие же, как ты?
По губам Констанции скользнула слабая улыбка.
— Такие люди были в древности среди ориндо, если верить хроникам и их священным книгам. Очень немногие имели сильный дар — двое-трое в поколении, один на двести-триста миллионов… Теперь нас слишком мало, чтоб породить подобное чудо. Мы, фокаторы, лишь тень былого, хранители частицы прежних знаний. Обучение и тренировка, тренировка и обучение, плюс крохотный природный дар — вот все, чем мы располагаем. Мы чувствуем намерения людей и иногда, в благоприятных случаях, способны повлиять на них и подготовить к определенному деянию… Не так уж мало, верно? — Она вздохнула, подняв глаза к сиявшим на экране звездам. — Но нам не услышать голоса иных миров — не тех, что светятся над нами, а пребывающих за гранью. Мы, анхабы, пропустили свое время… Казавшееся важным в эпоху Плодоношения теперь выглядит детской игрой… Удивительно, правда? Мы раскрыли множество тайн, побывали на звездах, породили искусственный разум, но доискаться главного желаем лишь сейчас — в эру заката, когда мы малочисленны, бессильны и нет среди нас способных слышать откровения…
— Их можно было бы поискать в других мирах, — заметил Дарт. — Найти и взять на Анхаб не разведчиков, не кондотьеров, а пророков, внимающих гласу божьему. Помнится, такие водились на Земле…
— И много ли их было? — Констанция, склонив головку, с грустью взглянула на него и, не дождавшись ответа, произнесла: — Сам знаешь, что немного. Ничтожное число! Пророки и гении — редкость, мой храбрый генерал, гораздо большая, чем кондотьеры — даже такие, кому сопутствует удача.
— Это верно, — согласился Дарт. — В сравнении с ними наша компания бездельников, ошивающихся под присмотром баларов, всего лишь второсортный товар. Ну, коль нет пергамента, то пишут на бумаге… Пишут сагу об Ушедших Во Тьму, не так ли?
Она кивнула.
— Единственный доступный путь исследования. Возможно, Ушедшим повезло… возможно, они были умнее нас, и потому им удалось найти ответы… возможно, мы сумеем их понять… Все это — область возможного, а очевидно одно: если нельзя самим решить проблему, воспользуйся опытом других.
— Но стоит ли искать решение? Ты говоришь о Тайне Бытия, и мой балар Джаннах упоминал о ней… Но для чего? Зачем вам это? Жизнь ваша сказочно прекрасна и полна удовольствий, как…
Констанция повела рукой, заставив его умолкнуть.
— Жизнь наша кончается. Не моя и не Джаннаха, а жизнь нашей расы. Скажи, если б такое случилось на Земле, если бы твой народ стоял на пороге смерти, что было бы важным для вас? Самым важным, способным разжечь огонь в подернутых пеплом душах? Разве не знание о том, что ожидает вас за гранью?
Лицо Констанции вдруг размылось и стало удаляться, превращаясь в светлое пятно, длинное платье изменило форму и цвет — теперь это было вовсе не женское одеяние, а красный камзол с тонкими кружевами вокруг запястий и шеи. Во сне ли, наяву, но голос, звучавший в ушах Дарта, тоже изменился, сделался ниже, повелительней и, несомненно, теперь принадлежал мужчине — человеку лет сорока с худощавым лицом и остроконечной бородкой, над которой закручивались усы. Он что-то говорил, но гаснущее сознание выхватило лишь одну-единственную фразу, которая повторялась вновь и вновь, будто рефрен к последним словам Констанции:
«Вы не находите, Дарт, что любое разумное существо чувствовало бы себя уверенней, если бы знание о предстоящей дороге открылось ему при жизни?»
Глава 11
Дарт очнулся.
Вокруг царили сумрак, тишина, спокойствие. Тяжесть была почти нормальной, и он не слышал шелеста дождя — значит, вечер близился, но до его наступления еще оставалось время. Он лежал на спине, и на лицо ему падал свет — не яростный голубоватый, как на речных просторах, а мягкий и ласковый, профильтрованный древесными кронами и оттого казавшийся почти фиолетовым. Под ним пружинил пышный мох, покалывал стебельками кожу, и это ощущение было приятным — сигнал возврата к жизни, такой же ясный, как способность видеть, слышать и дышать. И чувствовать голод.
Он был ужасно голоден! Боль, терзавшая его, исчезла, раны больше не горели огнем и не сочились кровью — даже та, смертельная, под ребрами; казалось, их вообще нет, и он не чувствовал ни мук, ни томительного приближения небытия — лишь легкую приятную расслабленность и безмятежный покой. Голод был единственным, что нарушало эту гармонию.
Чьи-то руки приподняли его, он сел и уставился на свой живот. Ни плоти, изувеченной дротиком, ни шрама, ни повязки — ровная чистая кожа, будто его лечили на Анхабе, в чудесных камерах реаниматоров. На плече, ноге и в других местах тоже ни следа ранений, ни капли крови, ни единой царапины… Он согнул руку, напряг бицепс — мышцы послушно вздулись крепким шаром, у запястья выступили жилы. Тело повиновалось ему.
— Ешь, маргар! — Нерис сунула ему плод, напоминавший небольшую дыню. Дарт жадно впился в него зубами; кожура была тонкой, оранжевой, а вкус — сладковато-мучнистым, словно у свежего, хорошо пропеченного хлеба. Мякоть таяла во рту, он жевал и глотал, чувствуя, как с каждым куском утихает голод и прибавляется сил. Ничего вкуснее ему не доводилось пробовать. Ни разу в жизни! Ни в той, ни в этой.