Теперь он парил у галереи с деревьями, цветами и каменными изваяниями плачущих женщин. Одна из них, похожая на птицу, простирала крылья над аркой и широким незастекленным проемом — его овал был полон мягкого сияния и так знаком, как может быть знакомо лишь жилище, привычное и обжитое за десятилетия. Справа от окна-проема рос куст с мелкими, но ароматными цветами; иногда они были желтыми, иногда — алыми или лиловыми.
Женщина-птица приблизилась, мелькнули своды невысокой арки, яркий свет сменился золотистым сумраком, светлое дерево панелей закрыло камень. Дарт был дома — не в Гаскони и не в Париже, а на планете Анхаб, где началась его вторая жизнь и где она текла — между звездами и этими чертогами, что даровал ему Джаннах. Тут было все, к чему он привык и что отчасти напоминало Землю: упругое ложе под шелковым балдахином, менявшие форму массивные кресла, шкафы с резными дверцами, отворяющиеся по хозяйской воле, подсвечники, отлитые из бронзы, сиявшие огнями вечных ламп, ковры и гобелены, превращавшие пыль в тепло и свет, столы-экраны и зеркала, тоже бывшие экранами, посуда из небьющегося хрусталя и мраморные камины — правда, пылавшее в них пламя питалось не дровами и не обжигало рук.
Если не считать таких накладок, покои были королевские: гостиная — как тронный зал, вполне пригодный для посольского приема, трапезная размером с церковь Сен-Жермен-де-Пре, бассейн, автоматическая кухня, кабинет и спальня, где разместился бы гарем турецкого паши.
Там, в спальне, он и очутился. Он стоял у необъятного ложа, напоминавшего привычную постель, и думал о спрятанных в нем таинственных приборах. О балдахине, навевавшем сон, о столбиках кровати, от коих, по желанию, тянуло запахами моря или леса, об изголовье, игравшем тихие мелодии, о простынях, всегда кристально чистых, то прохладных, то нагретых, будто их держали у огня, о добром десятке других устройств, что нежили, ласкали, покачивали, убаюкивали. Подобное было недоступно земным императорам и королям… Но хитроумные механизмы, ни порознь, ни вместе, не заменяли женщину. Ту, единственную, которую он желал.
Она ждала его на Галерее Слез. «Неподходящее место для последней встречи», — подумал Дарт и вышел из опочивальни.
* * *
Констанция сидела у цоколя статуи женщины-ундины. Чем-то они походили друг на друга — не так, как походят сестры или мать и дочь, а чем-то иным, неуловимым и смутным, что замечается не взглядом, а душой. Темные локоны до плеч, полуопущенные веки, гибкий стан и поворот головы, чарующий изгиб бедра… Лицо каменной девы было печально, лицо живой тоже не светилось радостью.
Грустит, не хочет расставаться? — мелькнула мысль. Сердце стукнуло и замерло; Дарт боялся этому поверить. Грусть ее была бы счастьем, редким жребием, даруемым судьбой не всякому мужчине; лишь горстку она наделяет талантом любви и только избранных — той женщиной, что может разделить ее, взрастить и сохранить. Такая удача не бывает дважды! Один раз выпала, но яд и мстительная злоба ее сгубили…
Он вспомнил ту, земную Констанцию, и сердце замерло опять — на этот раз не от надежды, а от горя. Та любовь была разделена, но он не смог взрастить и сохранить ее. Он не сумел — в той, первой жизни… Но если жизней — две, то, может быть, сумеет во второй? Две судьбы и две удачи… Так почему бы не поймать счастливый шанс?
Остановившись перед Констанцией, он всмотрелся в ее лицо, потом обвел взглядом каменных женщин. Деву-птицу, деву-змею, деву-русалку, деву-цветок и остальных, запечатленных в камне неведомым мастером в те времена, когда Анхаб был юн и переполнен жизнью. По грустным ликам дев медленно струились слезы, орошая пустыню щек, задерживаясь на холме подбородка и падая вниз редкими крупными каплями.
— Отчего они плачут? — спросил Дарт.
Констанция шевельнулась.
— Они скорбят о погибших в Великой Войне, развязанной джерасси Йодама. Помнишь, я рассказывала о тех временах? О древней эпохе перед Посевом? Когда Анхаб был разделен и люди, обитавшие на разных континентах, мнили себя различными народами, не зная, что корень их един, а облик — эфемерен… Смотри — вот они, перед тобой! — Она раскинула руки, словно обнимая длинную шеренгу изваяний. — Такими они были — наши предки, древние расы Анхаба; таков был их облик, пока им не открылась тайна преображения. Семнадцать статуй, семнадцать рас… Символ единства, воздвигнутый ориндо… Они не похожи, но горе объединяет их — горе и память о тех, кто умер, не ведая истины.
— Истина — способность к преображению?
— Да. Но мудрецы ориндо видели в истине внешний и внутренний смысл. Внешний — счастье и мир; они говорили, что у разумных существ есть лишь одно назначение: прожить свою жизнь счастливо, без обид и лишений, не причиняя горя никому.
Но мудрецы ориндо видели в истине внешний и внутренний смысл. Внешний — счастье и мир; они говорили, что у разумных существ есть лишь одно назначение: прожить свою жизнь счастливо, без обид и лишений, не причиняя горя никому. Внутренний смысл глубже и сложнее… Внутренний смысл — Великая Тайна Бытия, вопрос о том, куда мы уходим по завершении жизни. — Констанция опустила голову, и прядь длинных волос упала на ее лицо. — Ориндо были правы… — тихо прошептала она. — Они умели задавать вопросы… Они ошиблись лишь в одном: счастье тоже эфемерно, если не знаешь, что ожидает за гранью… Два смысла истины связаны, зависят друг от друга: лишь тот человек, который счастлив, а значит, уверен в себе, может раскрыть Великую Тайну, и, только раскрыв ее, он обретет уверенность и счастье. Иначе сомкнется над ним мрак бесцельности — ведь жизнь повенчана со смертью, и вместе с тобой исчезает все, что успел накопить, перечувствовать, создать. Все, понимаешь?
— Ориндо не раскрыли этой тайны? — спросил Дарт после долгого молчания.