С трудом повернул голову на говор.
И оторопел.
Рука непроизвольно сотворила крестное знамение.
— Да воскреснет Бог и расточатся врази его! — пролепетал одеревеневший язык. — Сгинь, сгинь, рассыпься!
Прямо напротив него сидел на лавке самый настоящий… бес. Ну, положим, не бес, а бесенок. Но от этого не было легче. Зыркает зелеными зенками и глумливо скалится.
— Во искушение мне посланный, исчезни, адово исчадие!
— Ишь, Бублик, как он тебя честит, — раздался второй, чистый и звонкий девичий голосок. — Нет бы спасибо сказать за то, что ты его нашел, сюда притащил, медведищу этакого, мазью целебной умастил. Надо было его там, в лесу, бросить. Волкам на съедение.
Странно. Несмотря на то что речь эта не отличалась любезностью, в голове преосвященного от ее звучания как-то сразу прояснилось. И когда он обернулся, чтобы рассмотреть говорившую, боли уже не было.
Но лучше б не поворачивался. Так как угодил, что называется, из огня да в полымя. Ибо бесенок по сравнению с ЭТИМ был еще малым испытанием.
Огромная, в половину человеческого роста птица примостилась на табурете у стола. Определить, какой именно породы пернатое, было затруднительно. Никогда прежде Ифигениус не встречал таких.
Больше всего ОНО напоминало голубя. Но раскраской оперения походило на павлина. Хотя нет, куда там жар-птице до ЭТОГО. У той преобладают изумрудные оттенки. И лишь «глаза» сияют синим да темно-красным цветами. Здесь же смешались белоснежно-белый и небесно-голубой колера. Как на редких фарфоровых вазах, привезенных из далекого Китая. Однако изделия искусных хинских мастеров не обладают жизненной искрой, что ли. Радуют глаз и все ж какие-то холодные. А перья удивительной птицы, казалось, огнем полыхают. Но не тем, опаляющим и опасным для человека, а тихим пламенем солнечного ясного неба, которое радует глаз, успокаивает сердце, настраивая душу на мысли чистые и возвышенные.
Да не это было самым чудным. Ну, птица и птица. Всякие среди них встречаются. И яркие, и невзрачные, и совсем крохотные, и гигантские. Иные даже и говорить умеют. Само собой, без разума, лишь подражая людскому голосу.
ЭТА была разумной. Сразу видно. Стоило поглядеть в лукавые глаза под изогнутыми черными бровями.
Птичье подобие доходило до груди. А дальше начиналось…
Дальше было диво-дивное.
Перья исчезали, открывая взору два аппетитных полушария, сияющие белоснежной чистотой и манящие некрупными малинами сосков. Выше — изящная шейка, словно вырезанная из слоновой кости. И, наконец, озорное девичье лицо с румяными щеками, украшенными милыми ямочками, алыми пухлыми губами, чуть вздернутым носиком и широко распахнутыми голубыми глазами. Черные густые волосы были заплетены в причудливую прическу, напоминавшую короны ахайских цариц.
Венчала голову чудо-птицы тяжелая золотая диадема, украшенная такими крупными яхонтами и лалами, которых владыка еще ни разу на своем веку не видел. В девичьих ушках болтались такие же золотые с каменьями серьги.
— Чего уставился, дед? — нахмурилось личико.
— Э-э-э… мм, — промямлил Кукиш, тщетно пытаясь оторвать глаза от созерцания девичьих прелестей.
— Нечего куда попало пялиться, извращенец! — возмутилась птица и довольно ощутимо хлопнула одним крылом прямо по епископской физиономии, а затем, уже двумя, стыдливо прикрыла грудь. — Стар уже! Да и грешно, ты ж вроде как священник?!
Ифигениус схватился за щеку, полыхнувшую было болью, тут же и унявшейся.
— Не сердись на него, Аля, — вступился за преосвященного бесенок. — Он небось в первый раз живого алконоста зрит.
— Еще бы не первый! — довольно потянулась синеперая, широко расправив крылья и позабыв о девичьем стыде. — Ты-то сам помнишь, как мы впервой встретились? Ну и видок у тебя, паря, был!
Она расхохоталась, заклекотав совсем по-птичьи.
— Че, дед, нравлюсь? — подмигнула, когда владыка уже начал было успокаиваться.
И повела этак плечами.
Фига зажмурился от такого соблазна.
— Не боись, на тот свет не утащу, — пообещала Аля. — Разве только в Ирий. Хотя… — Смерила епископа скептическим взглядом. — Куда тебе, греховодник, в Ирий-то… Столько пакостей сотворил, сколько бед принес, что вовек не отмолишь…
У Ифигениуса душа так и зарыдала.
— Ну, Аля, помилосердствуй, — попросил чертенок. — Не видишь разве, он хворый и слабый. Еще от раны не очухался.
— Добрый ты, Бублик, — покачала головой птица алконост. — А ведь он твоих соплеменников из дому повыгонял. И скитаются теперь по белу свету, горемыки. Не стыдно тебе, тать?
Преосвященный свесил голову на грудь. Не стыдно ль? Да он сейчас сгорит от срама, обратясь в кучку никчемного пепла, не годного даже на удобрения.
— Может, перекусим? — осторожно предложил Бублик. — Ватрушки стынут.
— Ватрушки? — оживилась Аля. — С творогом?
— Ага! — радостно подтвердил сатиренок. — Такие, как ты любишь. С коричневой корочкой.
— Тащи! — запрыгала с лапки на лапку птаха, едва не развалив несчастный табурет (весу-то в ней было преизрядно). — Да чтоб с парным молочком! Имеется?
— А то!..
— Ладно, — умиротворенно отвалилась от стола алконосточка. — Употешила душеньку на славу! Теперича вас тешить стану. Слышь, дед? Цени мою доброту. Не часто простому человеку выпадает меня послушать. — Повертела головой по сторонам и скуксилась. — Не, не стану петь, пока не приберетесь, — молвила твердо. — Я хоть и народная артистка, но работать в таком-то сраче не стану! Ишь, непотребство какое развел! — набросилась на лешачка. — Раз взрослых нет, так и порядок наводить не след, да? А как гости дорогие нежданно-негаданно нагрянут? Вот как я, к примеру.