Что-то не понравилось Микулке в этих словах. Он собрал всю свою силу, напрягся так, что в глазах потемнело, но встал на карачки и пополз в сторону тлевших сизым дымом остатков сруба. Волкодлак молча шел рядом, останавливая дланью спешивших на свежую кровь волков.
— Ооо… — только и смог выдохнуть Микулка.
Дед Зарян спокойно и мирно лежал у самой кромки леса, на губах осталась печать озорной усмешки, приводившей врагов в бешенство, руки крепко сжимали изрубленный посох, застрявший в басурманской спине, а из его груди топорщились в небо пять коротких печенежских стрел. Микулка давился слезами, полз, теряя последние силы, но никак не мог одолеть целую груду трупов, валявшихся вокруг неподвижного старика. Справа и слева от Заряна сидели на страже два угрюмых волка, пытались завыть на луну, но никак не решались.
Микулка дополз, уткнулся в насквозь промокший стариковский тулуп и зарыдал навзрыд. Так он не плакал еще никогда в жизни.
10.
Еще луна не склонилась к закату, а волки уже полностью очистили поляну. Только изрытая копытами земля и запах крови напоминали жуткую схватку.
— Заряна мы винны с собой отнесть. — еле слышно произнес волкодлак. — Его как не хорони, все одно не подберешь к нему обычай. Кем он только ни был за свой живот долгий… Схороним по нашему, есть в этом правый смысл.
— Он русич… — печально ответил Микулка. — Надобно по-русски и хоронить.
— А мы? — удивился волкодлак. — Чай не русичи? В лесах этих жили от веку, когда люди еще говорить не могли, в шкуры кутались. Не в огонь ему надо, а в землю родную. Жил аки волк, погиб аки волк, с нами и в путь последний пойдет.
— Чай не русичи? В лесах этих жили от веку, когда люди еще говорить не могли, в шкуры кутались. Не в огонь ему надо, а в землю родную. Жил аки волк, погиб аки волк, с нами и в путь последний пойдет.
Микулка не стал возражать, да и не хватило бы у него сил схоронить деда. Сам едва жив остался. Он отвернулся и угрюмо побрел в избу, не желая смотреть, как уносят Заряна.
— Избу сбережем, что бы ни было… — в след пареньку шепнул старец. — Ступай с миром молодой витязь.
Микулка не ответил, отворил дверь, забрел в комнату и скинув обрывки одежды, с натугой залез на печь. Подросший котенок словно чувствовал невыразимую печаль в сердце молодого хозяина, ластился, тыкался мохнатой мордашкой.
— Отстань, Фырк! Не до тебя сейчас… — отмахнулся Микулка и лег на спину.
Спина почти не болела, а вот грудь, лоб и руки буквально покрылись мелкими и крупными порезами. Паренек вздохнул. «Не сдюжу…» — безразлично подумал он. — «Истеку юшкой. А ежели нет, так лихоманка доконает».
— Никак помирать шабралфя? — раздался совсем рядом знакомый голосок.
Микулка поморщась повернул голову и еле узрел в темноте кикимору, сидевшую на корточках у самого края печи.
— Заряна печенеги убили. — прошептал он. — Кому я теперь нужен? Ежели помру, так никто и не узнает.
— Незачем мне в избе мертвяк. — серьезно ответила кикимора.
Она подсела совсем близко к Микулке и он разглядел, что глаза у нее разные — один темно карий, другой голубой как осколок неба. От голубого глаза взгляд отвесть было не можно, паренек в нем словно утонул, ничего кругом себя не замечая. И боль вроде отпустила, и жар спал, и силы словно вернулись, Микулка даже сел от неожиданности, мотая головой.
— Ожил, шердефный! — радостно воскликнула кикимора. — Так-то лучше, а то удумал… Помирать.
— Не помру? — удивился Микулка. — Так не бывает… На мне и живого места нет, разве что на ногах.
— Нет, помереть я тебе не дам, не надейфя… Перво-наперво мне тебя гадостно будет нюхать, коль помрешь. И муж мой будет недоволен. Что ж за хозяйка, коль в избе мертвечиной воняет? А вытащить тебя в леш мы и вдвоем ш ним не шдюжим. Кроме того ты мне помог давеча, принеш котейко, а через него я и мужа обрела. Хотя муж так щебе, шредненький, ленив больно. Да вщеж краше, чем никакого. Потому я тебе и помереть не дам, и подсоблю чем шмогу.
— Да чем же мне баба, в две пяди ростом, подсобить сможет?
— Опрометчиво шудиш… Разве в роште дело-то? Чай не проштая я баба, а шишимора. Один глазок, тот что карий, у меня для зглазу, а голубенький для указу. Почуял небофь, как я указала боли твоей отойти. Укажу и ранам заживать быштрее. Но главнее вщего то, что я тебе шкажу.
— Что же ты можешь мне такого сказать, чего я не ведаю? — устало поинтересовался Микулка.
— Много чего. Ты ведь не ш рождения в избе этой живешь, да и штарый Зарян, не шибко щекреты швои рашкрывал.
— Так и что? — Микулка снова повалился на спину.
— То, што помирать тебе никак не можно, ежели деда швоего любил.
— А Зарян тут причем? Нет его больше, волки в лес унесли.
— Шмертные… Неужто не понимаете, что вща жифть ваша имеет толк лишь тогда, когда потомки о делах ваших помнят? Ежели ты сейчаф дело Заряна брофиш, так тогда и жил он зря, и тебе грош цена.
— Да какое у него дело… — у Микулки хоть сил прибавилось после взгляда кикиморы, а говорить мог едва ли. — Травы ходил собирал невесть для кого…
— А я шлышала, што он киевшкого князя оштановить вздумал, да только сам не ушпел. Ему Ведалище поведал, что есть в Новгороде молодой князь, который всю Рущь шплотить может, как штарик мечтал. А князь тот необычный, такой точно как и ты. Робичич. Шын князя, а мать роба, ключница.