— …то он перестает чувствовать. Эпохи и мгновения меняются местами. И обычный счет времени теряется.
Розамонд Леманн. «Гулкая роща»
БОДРСТВОВАНИЕ
1
Было совершенно ясно, что это их последняя ссора. Но хотя он ждал чего-то подобного уже несколько дней, а то и недель, сдержать гнев и возмущение все-таки не удалось. Она была не права, но отказывалась признать свою не правоту. Всякий его довод, всякая попытка примириться и воззвать к благоразумию выворачивались наизнанку и обращались против него. Как она смела попрекать его за тот невинный вечер в «Полумесяце», что он провел с Дженнифер? Как она смела назвать его подарок «жалким», да еще уверять, будто у него «бегали глаза», когда он его вручал? И как она смела заговорить о его матери — не о ком-нибудь, а о матери — как смела она обвинить его, что он слишком часто навещает мать? Словно сомневалась в его зрелости, в его силе, даже в его мужественности…
Он невидяще смотрел перед собой, не замечая ни окружающих предметов, ни пешеходов. Сука, подумал он, вспомнив ее слова. И вслух, сквозь стиснутые зубы выдохнул:
— СУКА!
И почувствовал себя немного лучше.
***
Эшдаун, огромный, серый, внушительный, высился на мысу в каких-то двадцати ярдах от отвесной скалы; он стоял здесь уже больше ста лет. Целыми днями вокруг его шпилей и башенок с хриплым причитанием кружили чайки. Целыми днями и ночами о каменную преграду неистово бились волны, порождая в студеных комнатах и гулких коридорах старого дома непрерывный рев, словно где-то рядом неслись тяжелые грузовики. Даже самые необитаемые уголки Эшдауна — а необитаемы ныне большинство из них — никогда не ведали тишины. Наиболее приспособленные для жизни помещения скучились на втором и третьем этажах, окна выходили на море, и днем комнаты заливал холодный свет. В Г-образной кухне на первом этаже было три маленьких окошка и низкий потолок, отчего там всегда царил полумрак. Суровая красота Эшдауна, противостоявшая стихии, попросту маскировала то, что дом, в сущности, был непригоден для жизни.
Соседские старики могли припомнить — не слишком веря своим воспоминаниям, — что некогда особняк принадлежал семье из восьми-девяти человек. Но пару десятилетий назад дом перешел к новому университету, и сейчас в Эшдауне обитало около двух дюжин студентов: население переменчивое, как океан, что начинался у подножия скалы и тянулся до самого горизонта, в болезненном беспокойстве вздымая тошнотворно зеленые волны.
***
Спрашивали эти четверо разрешения присесть за ее столик или нет? Сара не помнила. Вроде бы они спорили, но Сара не слышала, о чем идет речь, хотя голоса и пробивались до ее сознания — то нарастая, то затихая сердитым контрапунктом. В эти минуты реальным было для нее лишь то, что она видела и слышала у себя в голове. Одно-единственное ядовитое слово. И глаза, полыхнувшие необъяснимой ненавистью. И ощущение, что слово не столько произнесли, сколько им в нее харкнули. Та встреча… сколько же она длилась — две секунды? меньше? — но в памяти Сара прокручивала ее уже больше получаса. Эти глаза, это слово… от них теперь очень долго не избавиться. Даже теперь, когда люди вокруг говорили все громче и оживленнее, Сара чувствовала, как ее захлестывает очередная волна паники. Она прикрыла глаза от внезапной полуобморочной слабости.
Напал бы он на нее, думала она, не будь Хай-стрит такой оживленной? Затащил бы в подворотню? Разорвал бы на ней одежду?
Она подняла кружку с кофе, поднесла к лицу, заглянула внутрь. Маслянистая поверхность мелко подрагивала. Она крепче сжала кружку. Жидкость перестала колыхаться. Руки у нее больше не дрожали. Все позади.
Еще одна возможность — что если ей все это приснилось?
— Пинтер!
Это слово первым проникло в ее сознание. Сара сосредоточилась и подняла глаза.
Имя произнесли с усталым сомнением — говорила женщина, которая в одной руке держала стакан с яблочным соком, в другой — зажженную сигарету. У нее были короткие угольного цвета волосы, чуть выступающая челюсть и живые темные глаза. Сара смутно припомнила, что видела ее и прежде — здесь же, в кафе «Валладон», — но имени не знала. Чуть позже стало ясно, что женщину зовут Вероника.
— Как это типично, — добавила женщина и затянулась, прикрыв глаза. Она улыбалась: похоже, спор забавлял ее — в отличие от худого бледного студента, с серьезным видом сидевшего напротив.
— Люди, которые ни черта не смыслят в театре, — продолжала Вероника, — всегда талдычат о величии Пинтера.
— Ладно, — сказал студент. — Согласен, его переоценили. С этим я согласен. Но это лишь подтверждает мою точку зрения.
— Подтверждает твою точку зрения?
— Послевоенная театральная традиция Британии, — сказал студент, — настолько… этиолирована, что…
— Чего? — произнес голос с австралийским акцентом. — Это еще что такое?
— Этиолирована, — повторил студент. — Столь этиолирована, что в британском театре имеется лишь одна фигура, которая…
— Этиолирована? — упорствовал австралиец.
— Не обращай внимания, — сказала Вероника, еще больше расплываясь в улыбке. — Он пытается произвести впечатление.
— Но что значит это слово?
— Посмотри в словаре, — отрезал студент. — Моя точка зрения заключается в том, что в послевоенном британском театре есть лишь одна фигура, которая может претендовать на какую-нибудь значимость, но даже ее переоценили. Чрезмерно переоценили. Ergo, театру конец.