Так оно потихоньку и шло. Настала весна, в мае отвезли Олюшку к Володиным родителям в соседний городок, ободрали старую штукатурку в гостиной. Надечка изо всех сил старалась мужа не понукать, но ведь фэн-шуй есть что? Течение природных сил в прекрасной среде. А какое же течение, когда тут дранка валяется, там песок с цементом? Кольцов, правду сказать, в понуканиях особо не нуждался. Дело обустройства семейного гнезда двигал к завершению и на усталость не жаловался. Наоборот, сам стал как-то мягче и будто даже нежнее, что ли.
Надечку ремонт никогда к нежности не располагал. Тяжелая грязная работа — до того ли? А тут еще подруги, толковые советчицы, как нарочно заладили: не иначе кто-то его в хорошее настроение приводит. Кто-то другой. Вроде бы некому, да и когда бы успел, дом да работа. Ну, соседке улыбнется. Ну, улыбнется. Ну, соседке.
А, может быть, и не только соседке? И не просто улыбнется? А с чего бы тогда этой самой соседке приходить к Надечке за солью нейодированной для огурчиков и рассказывать, что вот-де она сама видела, как Володя своей бывшей однокласснице глазки строил, когда огурцы у нее на рынке покупал?
Доброжелательница?
Знаем мы таких доброжелательниц, сердилась Надечка, закусывала губу. Кольцовские улыбки повисали в пропахшем штукатуркой воздухе. Муж вздыхал и опять принимался за ремонт. Выходил на перекур через заставленную вещами прихожую, ровно так же цеплялся за половицу, взбрякивал колокольчик — и тишина, пока Надечка без устали затирает серую стенку.
И тишина.
Все как обычно, как привыкли уж.
А в июле месяце, когда осталось-то всего ничего — прихожую эту самую доделать, случилось решительно странное. Такое, что и ума приложить негде. Вышел муж ночью из спальни… и до утра ждала его Надечка: сначала придремала, потом забеспокоилась, потом растерялась и забеспокоилась вдвое сильнее. Поднялась, пошла по дому — нигде ни следа. В ванной темно и пусто. В кухне темно, в отделанной наново гостиной гулко и темно, да вообще весь дом, включая кота Мартына, мирно спит, а муж — муж неизвестно где.
Черные мысли тогда пришли в голову, что и говорить. И такие они были нелепые, вязкие и горькие, что Надя, будто сослепу, ввалилась опять в спальню, потрогала пустую захолонувшую постель, села на краешек и так, не помня толком себя, просидела до света.
Часы наждачно тикали.
В половине пятого в прихожей брякнул колокольчик.
Надечка очнулась. То дрожала, зубами стучала — не согреться, а теперь бросило в приливной текучий жар.
Шорк-шорк.
Тапочками.
Скотина.
Мерзавец.
Сукин ты сын!!!
Кольцов нагло, счастливо ухмылялся и играл бесстыжими глазами. Надечкино вытиснутое сквозь зубы «ты… где… был?» его остановило, но глаза еще светились — невозможным, непотребным, краденым счастьем.
— Как — где был? Че ты, Надя? Я тебя разбудил? Да на минуточку ж вышел, покурить с утра, утро ж ты смотри какое!
Прекрасное было утро. Летнее. Теплое. Росное. Да только Надечке оно было черней зимней ночи.
— Разбудил? Покурить вышел? Ты, чертов сын, покурить еще в час ночи вышел, что можно было курить столько времени?!!
Надечка, конечно, видела, что у мужа отваливается челюсть, видеть — видела, но не понимала.
— К Ленке Майоровой, наверное… да не наверное, а точно, к Ленке побежал. Совсем с нею всякий стыд потеряли, сволочи! Люди же все замечают, рассказывают же… Господи, что, так в тапочках и ходил? В трусах? Конечно, фонаря нет… кустами, огородами… Боже, стыдно-то как! Уходи, Кольцов, уходи, видеть тебя не хочу!
И упала на пододеяльник в цветочек, и заплакала безвыходно.
Кольцову же, который из-под этого вот пододеяльника от милой сонной Надечки вышел по своему разумению не далее как четверть часа назад в палисадник, — Кольцову, в общем, плакать не полагалось.
Первая мысль была… Нехорошая первая мысль была у Володи. Плохо с Надечкой. Конечно, очень плохо, не может человек за пятнадцать минут из родной жены в бешеную мымру превратиться, разве что уж очень болен. От этого Кольцов чувствовал себя так, будто в грудину ему забили хороший крепкий гвоздь. И вытаскивать не собираются. И где-то там концом своим этот гвоздь тупо скреб кольцовское сердце.
Надечка проплакалась, умылась. Хорошо еще, Оли дома нет. Мужа она словно не видела: завтрак приготовила себе одной, и тот не ела. Отхлебнула чаю, машинально оделась-накрасилась, пошла в свой лицей. А что там делать в каникулы? Мух по кабинетам считать?
Что бы ни делать, видно, лишь бы в одном доме с этим… с этим — не быть.
А этот, он что же. Жалко было Кольцову Надечку, жалко и страшно: жена-то, если припомнить, не первый день будто сама не своя. То улыбается без повода, то злится без причины, и все как-то вперемешку.
Походил Володя по дому, подергал глупую китайскую погремушку: ну и где твой шуй-мэй? Записку Надечке написал, что поедет на пару дней к своему дядьке на другой конец города.
Сам решил: если у Надечки это помрачение не пройдет, бросать все к чертовой матери и лечить ее. Хоть бы и насильно. Страшно, конечно: что там при таких-то делах откроется? Но и мучиться ей так — нельзя.
Помрачение не прошло. Да и не было там, как выяснилось, никакого помрачения. Две недели Надя просто не пускала Кольцова на порог, потом вдруг смилостивилась. Кольцов обрадовался, а зря: в доме на кухне сидели жена и теща, обе злые, как февральская стынь, на столе лежала папочка с бумагами. У Кольцова сердце упало, но бумаги оказались пока что не разводные, а медицинские. Надечка в печали позвонила, понятное дело, маме, стала жаловаться на наглое мужнино вранье, и теща, женщина генеральской решимости, за какие-то десять дней прогнала дочку по всем докторам с приговором: здорова. Телесно, мол, и душевно, за исключением неврастении на почве семейных неурядиц.