Край неба на северо-западе резко вспух светло-лиловым нарывом.
— Выходит, что нету ее, — наконец пробормотал он. — Вроде есть — и вроде нету…
Аскет перегнулся вперед и потрепал силача по плечу.
— Вот так-то, тезка! Только не радуйся раньше времени. А то ведь можно и по-другому сказать: вроде нету ее, гибели, — и вроде есть! Соображаешь?
Край неба на северо-западе резко вспух светло-лиловым нарывом. Спустя секунду горизонт прорвался осколками-бликами, брызгами кипящего гноя, залив ковш Семи Мудрецов до половины.
Натужный рокот донесся лишь через полторы минуты — и казалось, что Земля-Корова умирает в корчах, не в силах разродиться чудовищным двухголовым теленком, предвестником несчастий.
— Собачья моча! — выругался аскет самым страшным ругательством южан Скотьего Брода, ибо худшей скверны трудно было найти во всем Трехмирье. — Руку даю на отсечение, это же «Алая Тварь»! Куда боги смотрят?! Ее ж, кроме как в Безначалье, нигде выпускать нельзя! Ох, Здоровяк, заварил твой братец кашу, как расхлебывать-то будем?
Не ответив, Здоровяк встал и с хрустом потянулся. В отсветах костра он казался существом из рода гигантов, вверженным в огонь геенны только за то, что имел неосторожность родиться с сурами-богами в одном роду, да не в одной семье.
— Братец? А мой ли он братец, тезка? Люблю я его, стервеца, с самого детства люблю, душу за него выну-растопчу, а иной раз и закрадется мыслишка: брат ли он мне? Он черный, я белый, волосы у меня прямые да светлые, а у него, у Кришны-Баламута, смоль кучерявая, меня раздразнить — дня не хватит, а он сухостоем вспыхивает… Матери у нас разные, отцы разные — где ж такие братья водятся?!
Рама-с-Топором удивленно воззрился на Раму-Здоровяка снизу вверх.
Так смотрят на слона, который ни с того ни с сего заговорил по-человечески.
— Отцы разные? Матери? Что ты несешь, тезка?
— То и несу! Сидишь тут на своей Махендре пень пнем и ничего не слышишь, что вокруг тебя творится!
— Нет, ты погоди! Я все слышу, а чего не слышу, так тоже не беда! Всякому известно: ты седьмой сын, а Кришна — восьмой, тебя из материнского чрева боги вынули и в другое вложили, чтоб тебе в тюрьме не рождаться…
Аскет осекся и вновь принялся теребить многострадальную косу.
— Старею, — заключил он после долгого молчания. — И впрямь — пень пнем… Помирать пора, зажился. Кругом ты прав, тезка: и отцы разные, и матери, а сказок я за жизнь по самое не могу наслушался. Прости.
«Прости, сынок…» — беззвучно прошептала несчастная звезда со смешным именем Красна Девица. И небесные жители отвернулись в смущении — мать Здоровяка, чье чрево якобы приняло чужой зародыш божественным соизволением, носила точно такое же смешное имя.
— Что уж тут прощать, тезка? Думаешь, легко числиться в братьях у того, на ком «зиждется ход всех событий, ибо он — владыка живущих»? Еще в колыбели стоило Кришне зевнуть, как меня будили восторженные вопли нянек! Видите ли, в глотке у младенца обнаруживалась вся Вселенная с небесной твердью и просторами земными! А я с детства считался тупым увальнем, потому что видел лишь зевающий рот и ничего больше!..
Огромная ночная бабочка бестрепетно присела на руку к Здоровяку. Повела мохнатыми усиками, всплеснула крыльями, словно не одобряя шумного поведения своего нового насеста, и задремала, пригревшись. Очень осторожно силач опустился на прежнее место, положил руку с бабочкой на колени и долго глядел на цветастую странницу.
Усы топорщил.
Пышные — тысячу бабочек хватит осчастливить.
— Все его любят, Баламута, — еле слышно прогудел он, забыв о собеседнике и разговаривая больше сам с собой. — Бабы — табунами, мужики слоновье дерьмо жрать готовы, лишь бы он ласковое слово им бросил! Там, на Поле Куру, ведь дохнут же, глотки рвут, друг дружку лютой ненавистью… а его — любят! Пальцем не трогают! А я, тезка, я его больше всех люблю! Люблю, а вот драться плечом к плечу — не пошел. Это, наверное, потому, что драться я умею хорошо, а любить — плохо. Как полагаешь?
Жесткая ладонь аскета легла на запястье примолкшего Здоровяка, и бабочка зашевелилась — не сменить ли насест?
Нет, решила, что от добра добра не ищут.
— Он любил хватать телят за хвосты и дергать, — нараспев произнес Рама-с-Топором, подмигнув мрачному брату Черного Баламута, — пить тайком из сосудов свежевзбитое масло и делиться с обезьянами украденной пищей. Когда женщины доили коров, он пробирался в их дома, пугал малых ребятишек, пробивал дырки в горшках со сметаной и только смеялся, когда ему выговаривали за проступки…
— Да, тезка, все было именно так. — Силач кивнул, не поднимая взгляда. — Храмовые писцы не соврали. Ни на ману [2] . И даже когда Канса-Ирод, местный царек, велел перебить всех десятидневных младенцев в окрестностях Матхуры, надеясь в числе прочих истребить новорожденного Баламута, матери убитых желали Ироду адских мук, а Кришне простили и это. Кого другого прокляли бы на веки вечные, а ему простили. И эту Великую Битву тоже простят.
Ковш Семи Мудрецов скользнул ниже. Махендра, лучшая из гор, почему-то замолчала, а мудрецы, отличаясь любопытством, не отличались терпеливостью.