Так и жил.
Изрядно, замечу, жил… Вы какого года? А-а, помню… Это когда мудрец Агастья море заглотил? Ну да, точно, как сейчас помню: он выхлебал досуха, Индра с дружиной морским данавам хвосты накрутили, а Агастья обратно водицу выплевывать отказывается! Мол, переварилась, соленая! Ежели помочиться, в лучшем случае на ручей хватит, а на море никак!
Выходит, я постарше вашего буду. Лет эдак на десять. Тот же Агастья, мудрец-бродяга, как раз на мое рожденьице нашу гору окорачивал. Гутарили, обиделась горушка, что солнце не вокруг нее ходит, и стала расти. Полнеба перегородила — ан тут мудрец пешочком идет. «Пригнись, — говорит, — красавица, я на юг прошмыгну, а как обратно вернусь, так и выпрямишься!» Хитер подвижничек, итить его смокву — вернулся,. как же! Гора по сей день ждет, наивная…
И скажите мне, положа руку на селезенку: кто тогда знал за вашу Троицу?!
Ладно, годами сочлись, слушайте дальше. Живу я себе, живу, мытарюсь, от братьев-кумбхандов обиды терплю, слезой горючей запиваю — тут в пещеры к нам ятудхан Яджа вваливается.
Яджа-бабун.
«Хозяин» по-кумбхандски.
Наши углежуи переполошились, славу пйют, ор подняли — самородки в копях попрятались, решили, что конец света! Бабку мою, мать матерную, вперед выставляют: приветствуй сынка! Век не виделись!
Обнюхались они, как меж приличной нелюдью положено, и повели старшины Яджу кварца-слюды отведать. Я к бабке подкатываюсь кубарем, спрашиваю: правда, что этот хлыщ тебе сыном доводится? Бабка плечи к затылку: стара стала, внучек, у меня их сто молодцов от сотни отцов, рази всех упомнишь?
Слышу я, за спиной смеются. Думал, наши пакость какую удумали. Отскочил, обернулся: Яджа-бабун стоит. Зубы скалит. Вроде только что уходил со старшинами, а вроде и не уходил. С виду-то он лядащенький, щенок-сосунок, нос крючком, ножки тощенькие, желтенькие, ровно из слонячьей кости точили. А как глянул в упор, так меня чуть штольный родимец не хватил!
Будто смертынька моя в лицо вызверилась…
— Маменька, — хохочет, — отдайте мне племяша на мясо! В смысле, кости ваши, а мясцо нарастет! Будет мне верный друг, родная кровиночка!
Бабка с перепугу и не уразумела ничего.-Кивает, прыщиха вареная, а мне и невдомек, что ятудхан уже с нашими старшинами обо всем сговорился.
Вот и стал я из общей потехи слугой Яджи-бабуна. На кой, спрашиваете, я ему сдался? Правильно спрашиваете, я и сам поначалу был в сомнениях, а после дошло. Вы вот сможете сырую глину пополам с пометом хорька и крылом нетопырским так разжевать-выплюнуть, чтоб сухой порошок вышел? Ровный, зерно к зерну. Да что ж вы всякую дрянь-то в рот суете? Я так спросил, для понятия… Ваше дело летучее, а мое жевательное, я кумбханд от роду-веку!
Вроде как теперь и не тварь живая, а ходячая ступка-пестик для проклятого ятудхана. Ему много разной пакости, чтоб яджусы ловчей ворожить, требуется, это вам не топленое маслице святить!
Жуй, Дваждыродимчик, веселей челюстями клацай — Яджа-бабун велели!
Скажете, маленький?
Скажете, на жабу похож?!
А вы большой, да?!
Правильно скажете: и маленький, и на жабу похож, и вы большой…
Панчалиец нас в прошлом году сыскал.
Мы как раз с хозяином в лесной хижине обретались. Знаете, где свято место пусто не бывает? Где Ганга с Ямуной сливаются, и на острове мудрый Расчленитель Святые Писания по-живому режет?
Ясное дело, знаете.
Поначалу я испугался. Панчалийцу-то мой ятудхан в свое времечко чуть было свинью не подложил на ложе… Ну, не то чтобы свинью, а скорей свою дочку, только разница невелика! Хоть та, хоть другая: жрет от пуза, полдня в грязи хрюкает и под любого борова горазда! Даже мне, помню, разок-другой… и даже третий. Эх, бывали дни веселые!
Смотрю: Яджа-бабун на порожек выдвинулся и из-под ладошки на царя глядит.
Он на всех из-под ладошки глядит, ятудхан, дядя мой родненький, кроме тех, на кого в упор. Жаль, они таким счастьицем уже никому похвастаться не могут. Я так полагаю, в Нараке у Петлерукого Князюшки заждались блудного ятудхана, все очи проглядели: где застрял, почему не идет?
Не отвлекаться, говорите?
Про раджу, говорите?
Правильно говорите: и не отвлекаться, и про раджу…
За Панчалийцем свиты! — шуму на весь лес, кони ржут, воины ржут (это они меня увидели), два слона только не ржут.
Жрут.
В нашем лесу ветки вкусные, сахарные…
— Ты есть Яджа, святой брахман? — спрашивает Панчалиец.
Яджа-бабун подумал и кивает.
Ему что, он Индрой назовется — глазом не моргнет.
Бесстыжий глаз моргать не приучен.
Панчалиец тоже подумал-подумал, в затылке почесал, на ятудхана, что мальчишкой-недорослем смотрелся, взор прищурил… Решился. Рожу скорчил, ровно зуб гнилой докучал, и запел на всю чащу:
— Сверши для меня жертвенный обряд, о владыка душ! Благоволи охладить меня, мучимого чувством вражды к Дроне, сыну Жаворонка! А также сильна во мне ненависть к Грозному, сыну Шантану-Миротворца, и всей державе Кауравов. Я дам тебе восемьдесят тысяч коров, о стойкий в обедах!
Что говорите?
В обетах?! Правильно говорите: и в обетах, и в бедах, и еще во всяком-разном стойкий…
Я слушаю, про себя разумею: в сотый раз раджа небось просьбу повторяет. На память заучил. Надо полагать, жертвенный обряд у него хитрый: ни один брахман, кроме ятудхана, вершить не берется.