— Я к Лине… и Аркадию.
— Потом. Потом — обязательно.
Он сказал это очень жестко и взял меня за руку. Я позволила отвести себя в другое отделение, этажом выше. Там Никитка сдал меня медсестрам, пожурив девчонок, что проглядели беглянку.
— Ты оперировал ее? — спросила я, когда он уже стоял в дверях.
— Да. И не я один. Двумя бригадами еле справились.
— Все… серьезно?
Он помедлил.
— Расскажу завтра, обещаю.
— А Аркадий…
— Да увидишь ты своего Аркадия. Он заходил к тебе, ты на процедурах была.
— А не знаешь, что там с судом?
— Ну, дорогая, ты еще спроси, как там его собака поживает. Придет, сам расскажет. И… не спускайся пока к Лине. Все равно нельзя.
Я кивнула, он вышел.
Никита Сонин был моим сокурсником (правда, с четвертого курса я сбежала, променяв грядущую гинекологию на фармацевтику), кандидатом, а затем и доктором наук, автором четырех монографий и практикующим хирургом. Нейрохирургом. Высочайшего класса. Как он успевал совмещать практику и кафедру, оставалось загадкой, но успевал.
А еще он был моим близким другом. Одно время — очень близким, но то время давно прошло. Он знал Аркадия с Линой и многое знал про меня; практически все. Наверное, поэтому я доверяла ему безоговорочно.
На следующий день Аркадий зашел ко мне.
Он радовался, что я выздоравливаю, очень радовался. Даже улыбался. Извинялся за аварию, и я совершенно ясно слышала непроизнесенные извинения за то, что это не он сейчас в больнице, закованный в гипс и перемотанный бинтами. Он разговаривал со мной, а думал о ней. И так было правильно, я понимала. Я только не могла смотреть на ужас, копошившийся в провале зрачков, не имеющих дна. Он страшно боялся.
Мы поговорили о суде, о том, что вину сначала записали на него — ехал сзади, — но свидетелей набралось предостаточно, и обвинение сняли. Говорили обо мне, что болит, как лечат.
Спустя полчаса я рискнула:
— Что с Линой? Ей… лучше?
Аркадий молчал недолго, секунд двадцать, не больше, и эти секунды отпечатались в сердце неровной цепочкой следов.
— Она умирает, — сказал он.
Как-то тихо это прозвучало, по-детски беспомощно. И рядом с одними следами легли двадцать других.
— Но как?..
Аркадий чуть приподнял плечо, показывая сомнение или непонимание. Выражение лица осталось все таким же детски недоуменным.
— Они сделали все, что могли.
Честно говоря, не помню наш дальнейший разговор. И был ли он вообще? Аркадий ушел, а я осталась сидеть. Деревья за окнами слегка покачивались, ватные клочки облаков норовили забить голубые щели неба.
Если бы я могла, я бы отщелкала слайды диафильма назад.
Жаль, ночь нельзя растянуть на полжизни. Я так нуждалась во времени. Мысли приходили чуждые, опасные, притягательные. Если судьба отняла все шансы, имею ли я право вырывать у нее из зубов последний? Для себя, для нее и для него.
Я попросила медсестричек подключить для меня ноут и до утра читала доклады и статьи за подписью проф. Н. Сонина. Когда вечером Никитка заглянул навестить меня, я была готова. Почти…
— Ну что, что?.
Н. Сонина. Когда вечером Никитка заглянул навестить меня, я была готова. Почти…
— Ну что, что?.. Танька, ты действительно хочешь знать? Костей у нее целых мало осталось, печень — всмятку, легкое осколком ребра пробито, тяжелая черепно-мозговая… Мы, мать его за ногу, не волшебники.
Я не плакала. Бессмысленные занятия меня никогда не привлекали. Нахмурилась, сцепляя пальцы в замок.
— Прости.
— Да нет, ничего. Когда? В смысле, когда она… сколько осталось?
Мы сидели в маленьком кабинете, недалеко от лифтов. Кабинет был ничейный, обычно использовался медперсоналом для отдыха. Раздавалось шуршание дверей, едва слышный скрип колесиков от каталок, шаги. Никита курил, стряхивал пепел в горшок с амариллисом.
— Дня три. Может, четыре. Она сильная девочка, и техника у нас хорошая…
Я встала, нервно заходила по комнате. Еще минутку, одну минутку, и я скажу ему. Я остановилась в дальнем углу. Нет, мне хватало решимости, и сил у бога я не просила, но надо как-то убедить бывшего сокурсника. Какими словами? Я знала лишь одну его слабость и собиралась сыграть на ней.
— Никит, пересади мне ее память.
— Что?
Сигарета застыла в пальцах, коричневая каемка медленно поползла к фильтру, обнажая пепел.
— Она же не лишилась мозга полностью. Если ты вложишь ее память в меня, она… она не умрет. Как бы не умрет.
— Тань, ты рехнулась?
— Нет. Пока что.
Трубочка пепла осыпалась на листья цветка. Никита бросил окурок.
— Память нельзя пересадить. Это не почка и даже не сердце.
— Никит, мы с тобой сколько знакомы? Не забывай, кто тебе помогал редактировать кандидатскую. Я читала твои статьи.
— Что ты читала? Научно-популярные писульки для «Здоровья» или «Мира медицины»?
— И их тоже. Семь операций, Никит. Это лишь то, что мне удалось выудить за день. И о них писали не только медицинские журналы. Семь операций, пять провел ты лично, в двух ассистировал.
— Ну, хорошо, начитанная моя, а о результатах этих операций, экспериментальных, заметь, ты знаешь?
— Трое умерли, отторжение тканей, двое так и не смогли адаптировать заемную память, остались психическими калеками, двое — сейчас под наблюдением, процесс, насколько я понимаю, идет нормально.
Никита фыркнул, полез в карман за пачкой «Винстона», передумал и сунул обратно.
— Нормально… Не твоя область, Тань, не тебе судить о нормальности. И все операции мы производили на уже недееспособных людях, практически трупах, — он встал и тоже прошелся из угла в угол. — Не делай большие глаза, доноры и реципиенты из тех энтузиастов, что завещали свое тело медицине, или те, на кого мы получили согласие родственников.
— Вот. А теперь сделаешь на живом пациенте.
— Те тоже живыми были, иначе на фига им память? Тань, глупости просишь, извини, конечно. Успокоительного выпей…
Я бы разозлилась. Но где-то со вчерашнего дня такие сильные чувства мне стали недоступны. Поэтому прервала я его спокойно и негромко.
— Нет, Никит, слушай меня внимательно. Если Лина умрет, ей будет уже все равно, а мне — нет. И Аркадию — нет.
Ты не замечаешь, что с ним творится? Я его таким никогда не видела, да никто не видел. И не увидит, потому что на следующий день после похорон он оставит на столе маленькую записку на бумажке в клеточку и выпьет правильных таблеток. Не забывай, его жена и одна неплохая знакомая работают в фармацевтике, он знает, что брать. И ни ты, ни я, ни родичи — никто его не остановит. Мама у него давно умерла, отца сроду не имелось, детей тоже; ему не за что держаться. Понимаешь? Работа, коллеги… он им нужен? А они ему? Никит… я думала… я много думала… Пересади мне ее память. Мы скажем, что я — это она. Это ведь так и будет, почти.
— Танька…
— Погоди. Все твои аргументы у тебя на лице написаны. А мои… Никит, если ты этого не сделаешь… я ведь тоже знаю, какие таблетки надо глотать.
— Не смей, идиотка!
— Я пока и не смею. Но времени у нас — три, четыре дня.
— Танька, да ты хоть понимаешь, о чем просишь, мать твою за ногу?!
— Ну расскажи мне. Расскажи что-то такое, чего я не знаю. Только человеческими словами, пожалуйста.
— Да ничего ты не знаешь. Прочитала небось про воссоздание энграммы из подкорки и успокоилась.
Я вздохнула.
— Расскажи.
Он опять достал сигареты и опять убрал их.
— Ну… про голографическое устройство памяти еще с института, наверное, помнишь. Гипотеза с семидесятых прошлого века муссируется. Смысл в том, что информация, поступающая в мозг, не скапливается в каком-то одном месте, а распределяется по разным участкам. То есть нет такого органа памяти, есть только клетки, хранящие запечатленное. В этом смысле память, как голографическая пленка. В ней сведения о предмете сокрыты распределенно, и любой фрагмент имеет информацию сразу обо всем изображении. Если пленку разрезать, каждая половинка восстановит полное исходное изображение. Качество, возможно, ухудшится, но отражаемый объект останется в целости. То же и с мозгом. Даже если большая его часть будет повреждена, он способен восстановить всю накопленную информацию. Да, собственно, процессы запоминания и воскрешения образов давным-давно изучены…
Никита — сейчас он действительно был похож на профессора — остановился, проверяя, дошло ли до меня сказанное. Я покивала — продолжай.
— Вот из этого мы и исходили, когда начали. Опыты сначала на мышах, потом собаки, свиньи, обезьяны. Недавно — на человеке. Мы берем клетки височных участков коры и подкорки, это наш «путь к следам памяти». Каждая клетка несет в себе энграмму — «след прошлого» или внутреннюю запись, закодированную информацию обо всем, что происходило с человеком. Перекодировать ее мы пока не в состоянии, поэтому в мозг реципиента пересаживаются непосредственно клетки донора. И искусственно возбуждаются. Реципиент при этом… как тебе объяснить… с мышами было проще. Мы наблюдали за поведением, реакциями, следили за сохранением или обновлением рефлексов, моторикой. А люди… По-разному пробовали: коматозникам, от коматозников, в момент клинической смерти. Но живым , в полном смысле этого слова, нет. Даже сами термины «донор» и «реципиент» некорректны в данном случае. Мозг реципиента «спит», в нем властвует сознание донора. Оно отождествляет себя с новым телом, хотя это болезненный процесс. И дело не столько в физиологии. Мозгу трудно принять новое. Помогает знаешь что? Аналогии с протезами. А в твоем случае… ты же никуда не денешься. Я не знаю, как себя поведет твоя психика… и ее память.





