— Я полагаю, тебе хочется найти и какое-то уединение?
— Ну, вообще-то я не особенно верю в болтовню о необитаемых островах. Я думаю, что дом следует строить поблизости от большой дороги, и люди могли бы, понимаешь, показывать на него, как на владение Китинга. Кто, черт возьми, такой Клод Штенгель, чтобы иметь загородный дом, в то время как я снимаю квартиру? Он начал практически тогда же, когда и я, а посмотри, где теперь он и где я. Господи, да он должен быть счастлив, если о нем слышали два с половиной человека, так почему же он должен жить в Уэстчестере[4] и…
И он умолк. Она со спокойным выражением лица наблюдала за ним.
— О, черт подери все это! — вскричал он. — Если ты не хочешь переезжать за город, почему не сказать прямо?
— Я хочу делать то, чего хочешь ты, Питер. Следовать тому, что ты задумал.
Он надолго замолчал, потом спросил, не сумев сдержаться:
— Что мы делаем завтра вечером?
Она поднялась, подошла к столу и взяла свой календарь.
— Завтра вечером мы пригласили на ужин Палмеров, — сказала она.
— О Господи! — простонал он. — Они ужасные зануды! Почему мы должны их приглашать?
Она стояла, держа кончиками пальцев календарь. Как будто сама была фотографией из этого календаря и в глубине его расплывалось ее собственное изображение.
— Мы должны пригласить Палмеров, — сказала она, — чтобы получить подряд на строительство их нового универмага. Мы должны получить этот подряд, чтобы пригласить Эддингтонов на обед в субботу. Эддингтоны не дадут нам подряда, но они упомянуты в «Светском альманахе». Палмеры тебя утомляют, а Эддингтоны воротят от тебя нос. Но ты должен льстить людям, которых презираешь, чтобы произвести впечатление на людей, которые презирают тебя.
— Зачем ты говоришь мне подобные вещи?
— Тебе бы хотелось взглянуть на этот календарь, Питер?
— Но это все делают.
Ради этого все и живут.
— Да, Питер. Почти все.
— Если тебе это не по душе, почему не сказать прямо?
— Разве я сказала, что мне что-то не по душе?
Он подумал.
— Нет, — согласился он. — Нет, ты не говорила. Но дала понять.
— Ты хотел бы, чтобы я говорила об этом более сложными словами, как о Винсенте Ноултоне?
— Я бы… — И он закричал: — Я бы хотел, чтобы ты выразила свое мнение, черт возьми, хоть раз!
Она спросила все так же монотонно:
— Чье мнение, Питер? Гордона Прескотта? Ралстона Холкомба? Эллсворта Тухи?
Он повернулся к ней, опершись о ручку кресла, слегка приподнявшись и напрягшись. То, что стояло между ними, начало обретать форму. Он почувствовал, что в нем рождаются слова, чтобы назвать это.
— Доминик, — начал он нежно и убеждающе, — вот оно. Теперь я знаю. Я понял, что между нами происходит.
— И что же между нами происходит?
— Подожди. Это страшно важно. Доминик, ты же ни разу не говорила, ни разу, о чем думаешь. Ни о чем. Ты никогда не выражала желания. Никакого.
— Ну и что здесь плохого?
— Но это же… Это же как смерть. Ты какая-то ненастоящая. Только тело. Послушай, Доминик, ты не понимаешь, и я хочу тебе объяснить. Ты знаешь, что такое смерть? Когда тело больше не двигается, когда ничего нет… ни воли, ни смысла. Понимаешь? Ничего. Абсолютно ничего. Так вот, твое тело двигается — но это все. О, не пойми меня превратно. Я не говорю о религии, просто для этого нет другого слова, поэтому я скажу: твоя душа… твоей души не существует. Ни воли, ни смысла. Тебя, настоящей, больше нет.
— Что же это такое — я настоящая? — спросила она. Впервые она проявила заинтересованность, не возразила, нет, но, по крайней мере, заинтересовалась.
— А что настоящее в человеке? — начал он ободренно. — Не просто тело. Это… это душа.
— А что такое душа?
— Это ты. Все, что внутри тебя.
— То, что думает, оценивает и принимает решения?
— Да! Да, именно это. И то, что чувствует. Ты же… ты от нее отказалась.
— Значит, есть две вещи, от которых нельзя отказываться: собственные мысли и собственные желания?
— Да! О, ты все понимаешь! Ты понимаешь, что ты подобна пустой оболочке для тех, кто тебя окружает. Своего рода смерть. Это хуже любого преступления. Это…
— Отрицание?
— Да, просто чистое отрицание. Тебя здесь нет. Тебя здесь никогда не было. Если бы ты сказала, что занавески в этой комнате ужасны, если бы ты их сорвала и повесила те, что тебе нравятся, что-то в тебе было бы настоящим, было бы здесь, в этой комнате. Но ты никогда ничего подобного не делала. Ты никогда не говорила повару, какой десерт хотела бы к обеду. Тебя здесь нет, Доминик. Ты не живая. Где же твое Я?
— А твое, Питер? — спокойно спросила она.
Он замер, вытаращив глаза. Она знала, что его мысли в этот момент были чисты, непосредственны и наполнены зрительными ощущениями, что сам процесс размышления заключался в реальном видении тех лет, которые проходили перед его духовным взором.
— Это неправда, — произнес он наконец глухим голосом. — Это неправда.
— Что неправда?
— То, что ты сказала.
— Я ничего не сказала. Я задала тебе вопрос.
Его глаза молили ее продолжать, отрицать. Она поднялась и встала перед ним, напряженность ее тела свидетельствовала о жизни, жизни, которую он пропустил и о которой молил; в ней было еще одно качество — присутствие цели, но ее целью было судить.