Она кивала всему и принимала все.
— Да, мистер Холт, я считаю, что Питер Китинг — человек века, нашего века.
— Нет, мистер Инскип, только не Говард Рорк, зачем вам Говард Рорк… Мошенник? Конечно же, он мошенник. Только с вашей обостренной четкостью и можно по справедливости оценить порядочность человека. Посредственность? Разумеется, и… и… он полная посредственность. Все дело лишь в размере и расстоянии… и расстоянии… Нет, я не очень много пью, мистер Инскип, я рада, что вам нравятся мои глаза, да, они всегда такие, когда я веселюсь, и мне так приятно, когда вы говорите, что этот Говард Рорк ничего собой не представляет.
— Вы встречались с мистером Рорком, миссис Джонс? И вам он не понравился?.. О, это тип человека, к которому нельзя испытывать чувство сострадания? Как верно. Сострадать — это чудесно. Это то, что чувствуешь, глядя на раздавленную гусеницу. Возвышающее чувство. Можно размягчиться и раздаться вширь… понимаете, все равно что снять с себя корсет. Не нужно поджимать живот, сердце или дух — когда испытываешь сострадание. Надо лишь посмотреть вниз. Это намного легче. Когда задираешь голову и смотришь вверх, начинает болеть шея. Сострадание — великая добродетель. Оно оправдывает страдание. В этом мире надо страдать, ибо как иначе стать добродетельным и испытать сострадание?.. О, оно имеет и свою противоположность, но такую суровую и требовательную… Восхищение, миссис Джонс, восхищение. Но здесь не обойдешься корсетом… Поэтому я считаю, что всякий, к кому мы не чувствуем сострадания, — плохой человек. Как Говард Рорк.
Поздно вечером она часто приходила к Рорку. Она приходила без предупреждения, уверенная, что найдет его там и в одиночестве. В его комнате не было необходимости сдерживаться, лгать, соглашаться и исключать себя из бытия. Здесь она свободно могла сопротивляться, и ее сопротивление приветствовалось противником слишком сильным, чтобы бояться борьбы, и достаточно сильным, чтобы испытывать в ней потребность; именно здесь она находила волю другого, всецело поглощающую ее право быть собой, той, с которой можно соприкоснуться лишь в честном бою, право побеждать и терпеть поражение, и равно сохранить себя и в победе, и в поражении, а не превращаться в бессмысленное, обезличенное крошево.
Когда они были в постели, это превращалось в акт насилия — как того с неизбежностью требовала сама природа этого акта. Это была капитуляция, тем более полная из-за силы сопротивления участников. Это было действо напряжения, ибо все великое на земле порождается напряжением; напряжением, как в электричестве, где сила питает сопротивление, протискиваясь через туго натянутые металлические провода; напряжением, как в воде, которая преобразуется в энергию из-за сдерживающего насилия дамбы. Касания его тела были не лаской, а волной боли; они становились болью из-за чрезмерной силы желания, из-за того, что она так его сдерживала. Это было действо стиснутых зубов и ненависти, это было непереносимо — агония; акт страсти — слово, изначально равнозначное слову «страдание»; это было мгновение, созданное ненавистью, напряжением, болью, мгновение, дробящее на куски собственные составные части, выворачивающее их наизнанку, торжествующее, переходящее в отрицание всякого страдания, в его полную противоположность — экстаз.
Она приходила в его комнату прямо с приема, в дорогом вечернем туалете, хрупком, как ледяная кольчуга на теле, и прислонялась к стене, чувствуя кожей шероховатую поверхность штукатурки. Она медленно оглядывала каждую вещь вокруг: грубо сколоченный кухонный стол, заваленный листами бумаги, стальную линейку, полотенца в грязных отпечатках пальцев, некрашеные половицы; потом ее взгляд скользил по блестящей атласной ткани платья, переходил на маленькие треугольники серебряных босоножек, и она думала о том, как он будет раздевать ее здесь. Ей нравилось бродить по комнате, сбрасывая перчатки посреди свалки из карандашей, резинок и всякой всячины, ставить свою маленькую серебряную сумочку на несвежую брошеную рубашку, раскрывать щелчком застежку браслета с бриллиантами и бросать его на тарелку с остатками бутерброда возле незаконченного чертежа.
Ей нравилось бродить по комнате, сбрасывая перчатки посреди свалки из карандашей, резинок и всякой всячины, ставить свою маленькую серебряную сумочку на несвежую брошеную рубашку, раскрывать щелчком застежку браслета с бриллиантами и бросать его на тарелку с остатками бутерброда возле незаконченного чертежа.
— Рорк, — сказала она, стоя возле его стула и положив руки ему на плечи, ладонь ее скользнула за воротник рубашки, пальцы прижались к его груди, — сегодня я вынудила мистера Саймонса обещать, что он отдаст заказ Питеру Китингу. Тридцать пять этажей, расходы не ограничены, деньги не главное — только искусство, свободное искусство. — Она услышала, как он тихо прищелкнул языком, но не повернулся взглянуть на нее, лишь плотно сомкнул свои пальцы на ее запястье, все дальше затягивая ее руку под рубашку, крепко прижимая ее к своей коже. Она запрокинула его голову назад и склонилась над ней, закрыв его рот своим.