— В чем дело, Питер? — тихо, почти равнодушно спросил Франкон.
— Черт возьми, у тебя нет права сомневаться! В твоем возрасте, с твоим именем, авторитетом, с твоим…
— Я хочу быть уверенным, Питер. Я трудился не покладая рук.
— Но ты сомневаешься! — Он был раздражен и напуган, поэтому ему хотелось досадить, причинить боль, и он пустил в ход то, что могло причинить самую сильную боль, забыв, что больно будет ему самому, а не Франкону, что Франкон не поймет, что он не знает об этом и не сможет даже догадаться. — А я вот знаю одного, у которого к концу его жизни никаких сомнений не будет. О, он будет так чертовски уверен в себе, что я готов перерезать его поганое горло!
— Кто он? — тихо, без интереса спросил Франкон.
— Гай! Гай, что с нами происходит? О чем мы говорим?
— Не знаю, — сказал Франкон. Он выглядел усталым. Вечером того же дня Франкон пришел к Китингу на ужин. Он был нарядно одет и излучал былую галантность, целуя руку миссис Китинг. Однако поздравляя Доминик, он стал серьезен, и поздравление его было коротким. На лице его, когда он взглянул на дочь, промелькнуло умоляющее выражение. Он ждал от нее обидной, острой насмешки, но неожиданно встретил понимание. Она ничего не сказала, но нагнулась, поцеловала его в лоб, на секунду дольше, чем требовала простая формальность, прижавшись губами. Он почувствовал прилив тепла и благодарности… и тут же переполошился:
— Доминик, — прошептал он, чтобы никто не услышал, кроме нее, — ты, должно быть, ужасно несчастна…
Она весело рассмеялась и взяла его за руку:
— Да нет же, папа, как ты мог подумать такое.
— Прости меня, — пробормотал он, — я просто старый осел… Все чудесно…
Весь вечер к ним шли гости, шли без приглашения и без извещения, все, кто прослышал об их женитьбе и считал себя вправе появиться у них. Китинг не мог разобраться, рад он их видеть или нет. Казалось, все в норме, по крайней мере до тех пор, пока длилась веселая суматоха. Доминик вела себя безупречно. Он не уловил в ее поведении ни единого намека на сарказм.
Было уже поздно, когда ушел последний гость и они остались одни среди переполненных пепельниц и пустых стаканов. Они сидели в противоположных концах комнаты, и Китингу хотелось оттянуть момент, когда нужно будет думать о том, о чем в такой момент полагается думать.
— Ладно, Питер, — вставая, сказала Доминик, — давай доведем дело до конца.
Когда он лежал в темноте рядом с ней, удовлетворив свою страсть и оставшись еще более неудовлетворенным ее неподвижным телом, которое не реагировало на него, когда он испытал поражение в той единственной возможности навязать свою волю, которая ему оставалась, первыми словами, которые он прошептал, были:
— Будь ты проклята! Она не пошевелилась.
Тогда он вспомнил о своем открытии, которое минуты страсти на время вытеснили из памяти.
— Кто это был? — спросил он.
— Говард Рорк, — ответила она.
— Ладно, — прошипел он, — не хочешь, не говори!
Он включил свет и увидел ее, нагую, лежащую неподвижно, с закинутой назад головой.
Выражение ее лица было умиротворенным, невинным и чистым. Она сказала тихим голосом, глядя в потолок:
— Питер, если я смогла выдержать это, я теперь смогу выдержать все…
— Если ты рассчитываешь, что я собираюсь часто тебя беспокоить при таком твоем отношении…
— Часто ли, редко ли — как пожелаешь, Питер.
На следующее утро, войдя в столовую завтракать, Доминик обнаружила у своего прибора длинную белую коробку из цветочного магазина.
— Что это? — спросила она прислугу.
— Принесли сегодня утром, мадам, просили положить вам на стол за завтраком.
Коробка была адресована миссис Питер Китинг. Доминик открыла ее. В ней было несколько веток белой сирени, для этого времени года роскошь еще более экстравагантная, чем орхидеи. Там же была небольшая карточка, на которой от руки было написано большими стремительными буквами, которые, казалось, язвительно смеялись ей в лицо: «Эллсворт М. Тухи».
— Как мило, — сказал Китинг. — А я удивлялся вчера, почему от него ничего не слышно.
— Пожалуйста, поставьте их в воду, Мэри, — сказала Доминик, передавая коробку горничной.
Позже Доминик позвонила Тухи и пригласила его на ужин через несколько дней.
Ужин состоялся вскоре. Мать Китинга сказала, что не может присутствовать, так как этот день у нее якобы был занят еще раньше. Она оправдывала себя тем, что ей требовалось время, чтобы освоиться в новых обстоятельствах. Поэтому стол был накрыт на троих, горели свечи в хрустальных подсвечниках, в центре стояла ваза пористого стекла с голубыми цветами.
Появившись, Тухи поклонился хозяевам так, будто был приглашен на прием ко двору. Доминик вела себя как хозяйка на светском рауте, словно родилась для этой роли и ни для какой другой.
— Что скажешь, Эллсворт? — спросил Китинг, сопровождая слова жестом, который объединял гостиную, обстановку и Доминик.
— Дорогой Питер, — сказал Тухи, — не будем говорить о том, что говорит само за себя.
Доминик прошла с ними к накрытому столу. Она была одета к ужину: белая атласная блузка мужского покроя, длинная черная юбка, прямая и простая, гармонировавшая с каскадом прямых блестящих волос. Узкий пояс юбки так тесно охватывал стройную талию, что ее можно было без усилия обнять пальцами двух рук. Короткие рукава блузки оставляли руки обнаженными. На тонкое левое запястье Доминик надела большой, тяжелый браслет из золота. В целом Доминик оставляла впечатление элегантной до извращения, опасной и мудрой женщины — и впечатление это она создавала именно тем, что выглядела как очень юная девушка.