Абсурдность моего вещевого склада была очевидной, но разве в этом дело? Сам факт, что я прибрал в ящик стола какие-то пожитки Эрики, подействовал на меня успокаивающе. К тому времени, когда пришел Билл, я уже мог держать себя в руках. Он просидел со мной дольше обычного, потому что наверняка почувствовал за моим внешним спокойствием панику.
Вечером Эрика позвонила. Голос в трубке звучал пронзительно и даже немного визгливо:
— Знаешь, когда я поворачивала ключ в замке, чтобы открыть дверь, я даже радовалась, но потом, когда вошла в квартиру, села, посмотрела по сторонам и подумала: «Господи, что же я натворила!» Ты не поверишь, Лео, я весь вечер смотрела телевизор, представляешь? Я же никогда не смотрю телевизор!
— Мне очень тебя недостает, — сказал я.
— Я понимаю.
Именно так она мне ответила. И ни слова о том, что она тоже скучает.
— Я, наверное, больше не буду звонить, — продолжала Эрика. — Лучше письма. Я буду писать тебе письма.
Первое письмо пришло уже к концу недели, длинное, полное бытовых подробностей: про купленный в новую квартиру хлорофитум, про дождь за окном, про поход в книжный магазин, про планы будущих лекций, которые она обдумывает. А еще она объясняла, почему предпочла именно письма:
«Факс и электронная почта делают слово голым. Я этого не хочу. Я хочу, чтобы у слова был покров, пусть хоть конверт, который каждый из нас должен снять, чтобы добраться до сути. Я хочу, чтобы между тем, что мы пишем, и тем, что читаем, было некое ожидание. Я хочу, чтобы мы были осторожны с тем, что скажем друг другу. Я хочу, чтобы разделяющее нас расстояние стало реальным и осязаемым. Давай попробуем очень-очень бережно записывать все, что с нами происходит, нашу повседневность, наши горести. Только в письмах я могу рассказать тебе о своем безумии, ведь то, что ты сейчас читаешь, — это не безумие. А на самом деле я с ума схожу без Мэта, я же на стену лезу. Письмо кричать не может. А телефон, увы, может. Сегодня я вернулась домой из книжного, выложила книги на стол, пошла в ванную за полотенцем, сунула его себе в рот, как кляп, чтобы соседей не путать, пошла в спальню, легла на кровать и выла, выла в голос, как сумасшедшая. Правда, сейчас я уже могу представить его себе живым, это хорошо, потому что весь прошлый год у меня перед глазами стояло только одно: каталка, на которой лежит его тело, и он, мертвый. Теперь, когда мы так далеко и между нами только эти письма, мы можем хотя бы попытаться вновь найти дорогу друг к другу. Целую тебя. Твоя Эрика».
Я в этот же вечер написал ответ. Так началась эпистолярная стадия нашего брака. Я свято соблюдал условия и не звонил ни разу, зато письма выходили длинными и подробными. Я писал о работе, о том, как дела дома, о том, что моему коллеге, Рону Беллинджеру, прописали новое лекарство от нарколепсии и теперь он ходит слегка осовевший, но, по крайней мере, не клюет носом на заседаниях кафедры, как раньше, и о том, что у Джека Ньюмана по — прежнему бурный роман с Сарой. Я писал о том, как Ольга, моя новая помощница по хозяйству, так рьяно оттирала кухонную плиту, что соскоблила указатели конфорок на панели, они попросту исчезли под движениями ее щеточки из стальной проволоки. И еще я писал, что места себе не нахожу с того момента, как понял, по-настоящему понял, что ее нет рядом. Я писал, она отвечала, так и повелось. Но ни я, ни она не знали, чего именно каждый из нас недоговаривает. Любую переписку непременно пронизывают незримые скважины, черные дыры недосказанного, и с течением времени я все настойчивее гнал от себя мысли о том, что в ненаписанных строчках писем, которые я исправно получал раз в неделю, могло быть мужское имя.
Месяц шел за месяцем, и я снова и снова поднимался по лестнице в квартиру Билла и Вайолет, где меня ждали с ужином. Едва день начинал клониться к вечеру, Вайолет звонила и спрашивала, приду я или нет, и я всегда говорил, что приду.
Едва день начинал клониться к вечеру, Вайолет звонила и спрашивала, приду я или нет, и я всегда говорил, что приду. Можно было гордо жевать хлопья с молоком или яичницу на собственной кухне, только зачем? Билл и Вайолет хотели обо мне заботиться, я им это разрешал, а пока они обо мне заботились, я пытался их разглядеть получше. Как узник, выползший на поверхность из подземелья после долгих лет тьмы и мрака, я никак не мог свыкнуться с тем, что в людях может быть так много жизни. Вайолет целовала меня, дотрагивалась до моих пальцев, она то брала меня за руку или под локоть, то обнимала. Смех ее звенел как-то пронзительно, а когда она ела, то чуточку стонала от удовольствия. Вместе с тем я вдруг начал замечать в ее поведении странные сбои, которых раньше не было. На пять — шесть секунд она словно бы уходила в себя и о чем-то или о ком-то с тоской думала. Стоя над кастрюлькой с соусом, она вдруг замирала с ложкой в руках, на лбу появлялась горькая морщинка, невидящие глаза, опущенные вниз, к плите, смотрели куда-то в одну точку, но потом она спохватывалась и снова принималась мешать соус. У Билла в голосе вдруг проступили хрипотца и звучность, которых я не помнил. Может, тому виной возраст, может, курение, но я вслушивался в эти незнакомые для себя модуляции и частые паузы с каким-то новым вниманием. Они придавали Биллу весомость, делая груз прожитых лет еще более ощутимым и почти осязаемым. Вайолет и Билл стали другими, словно их совместная жизнь сменила лад и из мажора перешла в минор. Может, это случилось из-за смерти Мэта. Может, из-за смерти Мэта я обратил внимание на эти перемены и увидел в наших друзьях то, чего не замечал прежде. А может, после того, как Мэта не стало, мой взгляд на мир просто не мог оставаться прежним.