Что я любил

— Она была просто полоумная. Сидит вот так и орет что — то на идише, сидит и орет, я не понимаю ни слова, тогда она давай меня сумкой лупить.

Билл помолчал немного.

— Отец всегда любил только Дана.

В этих словах не было горечи. Я уже знал, что Дан, его младший брат, с детства отличался обостренной чувствительностью и неустойчивой психикой, а в возрасте двадцати лет у него случился первый приступ шизофрении. С той поры жизнь его превратилась в череду больниц, реабилитационных центров и лечебниц. По словам Билла, отца до слез трогала чужая слабость. Его тянуло к тем, кто нуждался в помощи. У одного из его племянников была болезнь Дауна, и Сай Векслер ни разу не забыл про его день рождения, а вот поздравить старшего сына вспоминал далеко не всегда.

— Хочешь прочитать, что мне прислал Дан? — спросил Билл, протягивая мне мятый, исписанный от руки клочок бумаги. — Почитай, иначе просто не поймешь, что у него в голове творится. Дан на самом деле очень умный, хоть и сумасшедший. Мне иногда кажется, что у него ума на пятерых.

Я поднес к глазам замызганный листочек.

вино. вны. брать, я. ве!

бревна брать!

бить в бровь.

виновен вне

нивы, вне ноты,

вне вены, вне

неба, вне вины.

она вне.

братья, я

она.

твой дан(и)эл, вот ладон(и).

— Это что, анаграмма? — спросил я озадаченно.

— Я тоже не сразу понял, но если вдуматься, то здесь ведь все слова составлены из букв, использованных в первой строке. Кроме самых последних, потому что это подпись.

— А кто такая «она»? Он что, видел твои работы?

— Не знаю, может быть, ему мать рассказывала. Он же еще и пьесы пишет, иногда тоже в стихах. Вот ведь как все вышло. Никто тут не виноват. Думаю, мать с самого начала все чувствовала, даже когда Дан был совсем маленьким.

Думаю, мать с самого начала все чувствовала, даже когда Дан был совсем маленьким. Но, с другой стороны, живи наши родители, ну, словом, вместе, что бы изменилось? А тут, как он родился, мама поняла, что ничего у них с отцом не получится. Мне вообще кажется, что она довольно смутно представляла себе, за кого выходила замуж, а когда ей все стало ясно, было уже поздно.

В какой-то мере мы все несем на себе печать радостей или горестей своих родителей. Их чувства впечатаны в нас, как хромосомный набор или гены. В тот день, сидя в кресле, подпирающем ванну, я рассказал Биллу, который устроился на полу, как умирал мой отец. Об этом не знал никто, кроме Эрики. Мне тогда было семнадцать лет. Он перенес три инсульта. После первого удара у него была парализована вся левая сторона, и как следствие — лицевой парез и нарушения речи. Дикция стала невнятной; отец все жаловался, что у него в голове висит облако, в котором запутываются и тонут слова. Он часами стучал здоровой рукой по клавишам пишущей машинки, делая мучительные паузы, чтобы поймать ускользающие фразы. Я не мог смириться с этим зрелищем физической деградации. Мне по сию пору снится сон, в котором я просыпаюсь и понимаю, что у меня паралич, что я лишился ноги или руки. Отец всегда был человеком гордым и церемонным, наше с ним общение по большей части сводилось к тому, что я его о чем-то спрашивал, а он отвечал, причем ответы порой были куда более пространными, чем мне бы хотелось. Секундный вопрос мог вылиться в получасовую лекцию. Дело было не в сознании его превосходства, напротив, отец свято верил, что я все могу понять. Просто его монологи о нервной системе, о сердечной деятельности, о свободе или о Макиавелли частенько нагоняли на меня тоску. Но мне никогда не хотелось, чтобы он поскорее замолчал. Мне нравилось чувствовать на себе его взгляд, нравилось сидеть с ним рядом, нравились скупые проявления нежности, которыми всегда заканчивались его рассказы, и я ждал, что он потреплет меня по плечу или по коленке, что голос его потеплеет и дрогнет, когда он в завершение назовет меня по имени.

Когда мы переехали в Нью-Йорк, отец каждую неделю получал «Ауфбау», газету немецких евреев, выходившую в Америке. Во время войны там печатались списки пропавших без вести, и отец, прежде чем прочитать в свежем номере хоть слово, погружался в столбцы фамилий. Как же я боялся той минуты, когда «Ауфбау» доставляли в нашу квартиру, как боялся отцовской сосредоточенности, его сгорбленных плеч, окаменевшего лица, с которым он читал списки. Эти поиски родных всегда происходили в полном молчании. Он ни разу не сказал нам, что ищет их имена. Он вообще ничего не говорил. Его молчание душило нас с матерью, но мы не смели ни единым словом прервать его.

Третьего инсульта отец не перенес. Утром, когда мать проснулась, он лежал с ней рядом, уже мертвый. Я никогда прежде не видел и не слышал, чтобы она плакала. Меня разбудил жуткий вой. Я побежал в родительскую спальню. Мать каким-то чужим, сдавленным голосом сказала мне, что Отто умер, вытолкала меня вон и захлопнула дверь. Я стоял под дверью и слушал, как она хрипела и билась, зажимая себе рот, как всхлипывала и хватала ртом воздух. До сих пор не знаю, сколько я там простоял. Потом дверь открылась. Мать стояла на пороге спальни со спокойным лицом и неестественно прямой спиной. Она велела мне войти. Мы сели на кровать, где лежал мертвый отец. Через несколько минут мать поднялась и вышла в соседнюю комнату. Ей нужно было позвонить. Смотреть на отца я не боялся, я боялся грани, за которой жизнь превращалась в смерть. Жалюзи на окнах были опущены, и с каждой стороны из-под нижнего края пробивалась ослепительно-яркая полоска солнца. Я сидел в комнате рядом с отцом и смотрел на эти полосы света.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160