Живые люди

— Подтает — землёй надо будет присыпать, — озабоченно сказал папа вместо молитвы и, наклонившись, стряхнул золу с брюк.

Всё было кончено; и хотя тоскливый горький запах гари не оставлял нас неделю — равно как и разносимые ветром жирные хлопья чёрной сажи, покрывавшие всё вокруг, отказываясь смешиваться с тающим весенним снегом, — мы просто стали жить дальше. Учились не замечать уродливую угольную кучу, норовившую броситься нам в глаза, когда мы шли за водой и дровами, учились не называть их имён, не ставить для них тарелки на стол, не говорить о них и не вспоминать. Мы начинали привыкать к смерти.

И пока мы были этим заняты, сотни тысяч литров обступившей остров воды сговорились, наконец, с бесстрастно глядящим сверху солнцем, заставили его нагнуть голову ниже, и проснувшееся озеро зашевелилось, перемешивая и растворяя белёсые обмылки раскрошенного, испуганно притихшего льда, словно кусочки сала на раскаленной сковороде; и день опять удлинился, и ночи посветлели, и снег на открытых местах начал ёжиться и высыхать, обнажая спутанные лежалые мхи и прошлогоднюю нерасчесанную траву, и воздух сделался сладким и тревожным — май, в котором мы почти уже разуверились, был вот он, совсем рядом, до него оставалось четыре дня, три, два — мы добрались до него. Не все, но добрались.

Не знаю, какой это был день недели, но точно помню число — тридцатое апреля. Это случилось тридцатого апреля — Серёжа ворвался в дом, не разуваясь, вбежал, оставляя глинистые чумазые следы на светлых досках, «пошли, — сказал он, — быстрее, пошли, да не одевайтесь вы, тепло же, пошли, ну» — и уже на улице, пока я щурилась, прикрывая глаза рукой от яркого желтого света и не сдавшейся ещё до конца белизны, нетерпеливо схватил меня за подбородок: «смотри, смотри, вот они, смотри, я говорил, я говорил тебе, ты видишь? Видишь?» Они летели длинной неровной линией, огромным полукругом, изредка обращавшимся гигантской буквой «М», и этот рассыпавшийся косяк с отдельными точками отстающих, усталых птиц был совсем не похож на узкий стройный клин; они летели молча, высоко — так, что не видно было ни цвета их крыльев, ни вытянутых шей, одни только трепещущие в слепящей лазури узкие чёрные росчерки; они летели мимо — не снижаясь, не замедляя небыстрого утомлённого своего полёта, им было пока не нужно наше маленькое мелководное озеро — но они уже были здесь.

Серёжины утки.

* * *Мы просто её сварили — нашу первую утку, сварили в соленой воде, без картошки, потому что у нас ведь не было картошки, без перца и лаврового листа, без всего. Она была маленькая и сильно пахла болотом; после того, как папа снял с неё кожу, осталась крошечная сизая тушка с неровной шеренгой дырок от дроби вдоль левого бока — разрезанная на части, она совсем потерялась в недрах нашей большой мятой кастрюли и через несколько часов распалась на кучку тяжелых, похожих на ярмарочные дудочки костей, покрытых тонким слоем волокнистого жесткого мяса. Но это всё-таки было мясо, настоящее, свежее, и мутный бульон оказался просто восхитительно, неприлично жирен.

— Следующую в глине запечём, всё больше толку будет, — пообещал папа, с неодобрением наблюдая, как снаружи пёс счастливо жует утиную кожу, отплёвываясь и кашляя перьями. — Мы бы и сегодня запекли, — продолжил он со значением, — если б пионер один не пальнул раньше времени, а подождал бы, пока они все на воду сядут, сразу трёх бы и взяли!

Мишка, полубезумный от гордости и восторга, почти не слышал его слов.

— Это я, мам, мам, это я, ты представляешь, мы три часа сидели в шалаше, холодно, мокро, а они всё не садились и не садились, а потом я ее увидел, мам, они не тонут, ты знаешь, не тонут — я когда выстрелил, её так швырнуло прямо, я подумал — ну всё, ныряй теперь за ней, она уже мертвая была и просто лежала себе на воде, мы подплыли на лодке и веслом её, я ещё настреляю, вот увидишь, мы прямо завтра пойдем ещё, пойдём же, дед, да, пойдем?

— Пойдём, — смеялся папа, — пойдём, ешь давай, стрелок ворошиловский, и смотри, зубы не сломай. В голову надо стрелять, сколько раз тебе говорил, всю птицу дробью испортил.

С тех пор, как мы увидели в небе первую стаю, летевшую высоко над нашими головами, прошло полторы недели — и не было дня, который не начинался и не заканчивался бы одинаково: Серёжиным возвращением с озера. «Рано, — говорил он, — рано ещё, не пройдём на лодке, резиновая, лопнет же, чтоб её…» — и нетерпение, с которым мы ждали исчезновения острых ледяных осколков и дрейфующих громадных зазубренных глыб, изредка сталкивавшихся с оглушительным хрустом, не связано было с голодом.

Мы больше не голодали. У нас были консервы и остатки рыбы, наловленной до ледохода, которую следовало съесть как можно скорее, пока горячее майское солнце не превратило её в зловонную кучу отбросов. Мы были сыты, наконец, и тем отчётливее теперь, когда об этом не нужно было больше беспокоиться, чувствовали своё одиночество. Свихнувшаяся, ошалевшая от смены сезонов бурлящая полоса воды и льда отрезала никчёмный наш маленький остров надёжнее, чем трехметровый бетонный забор. Там, снаружи, была вся жизнь, там плавились метровые сугробы, оттаивали ведущие в разные стороны грунтовые дороги; там утки, уставшие от долгого перелёта, искали в воде проснувшуюся от тепла рыбу; там, наконец, всё ещё оставались наши соседи, здоровые и невредимые, о чём ежедневно свидетельствовал дым, поднимавшийся над их крышей на том берегу.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104