Моя ладонь застыла в воздухе, в каком-нибудь сантиметре от полированной яркой поверхности — обломанные тусклые ногти, сухая блёклая кожа, — и я не смогла прикоснуться. Хорошо, что у нас кончился дизель, подумала я с ненавистью, вы умрёте с голоду раньше нас. Ещё день, два — и мы бросим вас здесь навсегда, потому что нам нечем будет накормить вас, и безжалостная ржавчина, эрозия, солнце, сырость, холод убьют вас раньше, чем сдадимся мы. Ещё через полгода мы будем почти такие же, как сейчас, — мы устроены иначе, по-другому, может быть, внешний лоск слетает с нас быстрее, но потом процесс замедляется, и даже без медицины и таблеток мы протянем еще десять лет, двадцать, если нас не скосит, конечно, какая-нибудь безнадёжная ерунда вроде аппендицита или — ну, хорошо — раковая опухоль, а от вас уже лет через пять останутся только бессмысленные ржавые скелеты, рассыпающиеся от малейшего ветерка.
Ваша хрупкая и капризная электронная начинка сгниёт, краска потускнеет и пойдёт пятнами, колёсная резина рассохнется и выпустит воздух — в конце концов от всех нас останется примерно одно и то же: высохшая кучка неживой материи, но мы продержимся дольше. Мать вашу. Мы продержимся дольше вас.
Я сжала в кулак свою жалкую ладонь, стукнула дверцу бедного «лендкрузера» и в этот самый момент щекой, плечом, половиной тела почувствовала чужой внимательный взгляд.
— Хочешь, прокачу? — предложил Анчутка, тихо-тихо, в самое ухо, так, что было слышно только ему и мне, и никому другому. — Или давай за руль садись. А?
И мне сразу же стало мучительно стыдно и этой своей дурацкой безадресной злости, и того, что этот посторонний мужик истолковал её совершенно иначе.
— Не надо, — отказалась я. — Зачем? Дизеля мало осталось, и потом, Лёне будет неприятно.
— Это моя теперь машина. — Анчутка больше не понижал голоса. — И мне насрать, кому там приятно, кому нет.
— Это тебе насрать, — сказала я, радуясь тому, что у беззубой моей ярости появился, наконец, одушевлённый адресат (какого чёрта он говорит мне «ты», а я которую неделю аккуратно ему «выкаю», с какой стати мы вообще стараемся быть вежливыми, воспитанными столичными девочками, когда нет уже никакого смысла в этой вежливости и столицы тоже никакой уже нет). — Не поеду я никуда.
И отвернулась — с облегчением, и увидела, что прицеп пикапа за это время успели доверху загрузить стропилами, шиферными ломкими листами, что папа с Серёжей, стоя на подножках, уже прикручивают к верхнему багажнику всякую мебельную мелочь. Я пошла к ним, чтобы быть рядом, когда эта неустойчивая, шаткая конструкция сдвинется с места и поползёт через замерзшее озеро к нам, на остров, и услышала, как бесстыдно рокочущий двигатель «лендкрузера» захлебнулся и умолк у меня за спиной. Так тебе и надо, подумала я, подожди. Может быть, ты и протянешь дольше других — но помнишь? Регулярная замена масла, качественное топливо, импортные запчасти и хорошие дороги — ничего из этого тебе не светит, у тебя нет шансов, даже и не надейся.
Когда пикап, радостно урча, пропахал рыхлый прибрежный снег, смял торчащие повсюду чёрные обмороженные сорняки и двинулся к острову, медленно, осторожно, с хрустом вгрызаясь в лёд шипованными колёсами, все мы направились следом, провожая его неторопливое продвижение вперёд, как почётный караул. То, что эта большая, серебристая машина ожила и снова служит нам, без сомнения радовало всех, кроме меня: казалось, застрянь он, заскользи, забуксуй посреди этой гладкой слепящей пустоши — они впрягутся, упрутся в него плечами и дотолкают до цели, и только я шагала следом, в самом конце, слушая бьющуюся в ушах единственную мстительную мысль: один из десяти, еще девять раз — и всё. И тебе конец.
После третьего рейса, доставившего на остров разобранную веранду с перилами, составленными из круглых сосновых балясин, и раскладной диван, папа, задыхающийся, побледневший, объявил: «ну, хватит цыганским табором за машиной бегать, два километра туда, два — назад, только задерживаем всех. От нас, девочки, куда больше пользы здесь», — и следующие два часа мы растаскивали, сортировали поспешно сваленные в кучу стропила, отшлифованные и покрытые лаком доски пола, освобождая место для брёвен — тонких, длинных, угрожающих занять весь наш крошечный, свободный от деревьев и камней пустырёк. Перекладывая желтые чистые доски, уворачиваясь от торчащих гвоздей, раздражаясь от усиливающейся тупой боли в пояснице, каждую минуту из этих двух долгих часов я чувствовала только иррациональный, комком застрявший в гортани тоскливый гнев, не дающий ни дышать, ни разговаривать; я схожу с ума, я точно схожу с ума, иначе нельзя объяснить, в какую бездонную дыру провалилась вдруг осторожная, только что народившаяся радость от того, что этот кукольный, маленький, свежий дом уже почти полностью наш.
Можно было сколько угодно наблюдать с края мостков за тем, как небыстро, размеренно переползает ледяную поверхность озера мощная машина, делая в последней трети повторяющегося своего маршрута большую дугу в том месте, где толстый полуметровый слой льда покрывала беспорядочная сеть наших неумелых рыболовных лунок; как волочится за ней плотная, долгая, туго обвязанная веревками связка брёвен, похожая издали на гигантскую пачку спагетти; как слаженно и быстро набегают при малейшем препятствии — поправляя, подвязывая, подцепляя деревянными баграми — три знакомых темных фигурки, бегущие за машиной, и благодаря их усилиям движение это не прекращается. Можно было даже расслышать негромкое мурлыканье мотора, работающего на пониженных оборотах, — только торчащему в горле тревожному, ноющему сгустку не было почему-то до всего этого никакого дела.