— Так может, мы тоже? — говорит тогда Марина неуверенно, и голос у нее дрожит от волнения и надежды. Еще один аргумент в вечном беспросветном споре, всплывший всего однажды — давно, в самом начале нашей жизни здесь, — и сразу же забытый, отвергнутый в силу своей неосуществимости, и появившийся снова благодаря постороннему мужику, удобно расположившемуся на пересечении наших взглядов, снова оказавшемуся в центре внимания. — Может, и нам тогда? Ну, попробовать? — спрашивает она не у папы даже, вечного своего оппонента, а у Анчутки, как будто ей необходимо его разрешение.
— Может, и нам тогда? Ну, попробовать? — спрашивает она не у папы даже, вечного своего оппонента, а у Анчутки, как будто ей необходимо его разрешение. — Раз недалеко?
Анчуткина улыбка становится пластмассовой, хотя ни одна лицевая мышца, кажется, не задействована в этой мгновенной перемене, — только что это был дружелюбный сосед, приятный мужик, заглянувший поболтать, а теперь сквозь безобидную приветливость его широкого гладко выбритого лица отчетливо проступает что-то другое, хотя улыбка по-прежнему на месте, она никуда не исчезла.
— Как? — только и успевает спросить папа прежде, чем Марина понимает, что сморозила глупость. — На чём? У нас одна машина осталась на десять человек, — скривившись, говорит он, и я думаю об Андрее и его пикапе, одновременно выпавших отовсюду: из несбыточных планов, из неутешительной нашей арифметики и из этого многомесячного спора вообще. Хорошо, что Наташа спит сейчас за перегородкой, в тёплой сладкой детской темноте, и не слышит ни этих слов, ни этих моих мыслей.
— Да хоть три машины, — бросает Лёня раздражённо, — хоть целый автопарк. Чем их заправлять-то?
И разговор снова делает виток, возвращаясь в вытоптанную неоднократно, до смерти надоевшую колею: «пешком, — говорит Лёня (в который уже раз), — по весне, — говорит он, — вы нас тут подождёте, а мы с Серёгой налегке, через лес, до Поросозера, там поселок же был громадный, найдем и топливо, и машин наверняка осталось до черта»; «грёбаный ты бойскаут, — говорит папа (как говорил на прошлой неделе и две недели назад тоже), — шестьдесят километров по тайге, не смеши мышей, без навигатора, без ничего, ты когда по компасу ходил последний раз? в школе? мы даже костей ваших не найдем»; «а какой выход, — свирепо говорит Лёня, — выход-то какой?» И тогда наши гости начинают собираться — потому что всё уже сказано и дальше неинтересно; Анчутка, несонный, свежий, трясет за плечо обмякшего Лёху и торопит румяного, раскисшего от водки Вову — «пошли, пошли, пора», — и оба они, мутные, непонимающие, послушно поднимаются, словно сломанные затёкшие марионетки, и плетутся за ним к выходу.
Мы остаёмся наедине с остывшей зловонной рыбой, составленными под столом пустыми водочными бутылками и безнадёжностью. Мишка тоже уже спит, зябко свернувшись на сбившемся в комок спальном мешке. Ира встаёт, чтобы собрать со стола разбросанные тарелки, а я, прислонившись спиной к истрескавшемуся дверному косяку, пытаюсь ухватить за хвост обрывок какой-то смутной мысли — лоскут, клочок, невнятный фрагмент, — и мне страшно мешает папино иссякающее уже, монотонное бормотание «даже если доберётесь каким-то чудом, там же кладбище, там ничего трогать нельзя», и Лёнино «маски наденем, перчатки, да брось ты, Андреич, один раз проебали уже». И как только они замолкают на мгновение, прежде чем Серёжа успевает присоединиться, я уже знаю. Я делаю шаг. Я говорю «подождите». «Подождите», — говорю я. Они смотрят на меня — без любопытства, тускло, устало. У Серёжи красные бессонные глаза.
— УАЗ, — говорю я. — Этот их УАЗ, на котором они приехали. Это же бензиновая машина? Да? И снегоход, — продолжаю я торопливо, — он ведь тоже? Бензиновый?
Папа кивает нетерпеливо. При чём здесь они и сраный этот УАЗ, — написано у него на лице.
— А зачем? — спрашиваю я. — Зачем тогда? Зачем им тогда наш дизельный «лендкрузер»?
И они смотрят на меня. Лёня понимает раньше остальных — и начинает подниматься, тяжело нависая над жалким столом. Как будто увеличиваясь в размерах.
Раздуваясь, как торжествующий дирижабль. Он даже протягивает в мою сторону толстый свой палец. Тычет в меня этим пальцем — словно приглашая меня пожать его, и улыбается — раньше даже, чем я заканчиваю:
— У них не было дизеля, когда они сюда приехали, — говорю я. — У них ни черта не было, и уж дизеля точно. Зачем бы им дизель, когда у них бензиновая машина? А теперь он у них есть.
Ира бросает липкие тарелки в таз с остывшей водой и оборачивается. Марина жалобно морщит лоб. Папа хлопает себя по колену. Серёжа говорит медленно, задумчиво: «Анька, ты гений. Ну конечно. Вот что они привезли — та, последняя группа. Вот чего они там все ждали на берегу. Вряд ли это пара канистр. У них там должно быть тонны три, не меньше. А то и четыре. Там целый бензовоз, я уверен».
Это происходит ровно в ту же секунду: слово «бензовоз» как раз материализуется, обретает форму в нашем воображении — гигантский металлический цилиндр на колёсах, со жгучим словом «ОГНЕОПАСНО» вдоль борта, четыре тонны надежды, бесценной разменной валюты, которая дороже консервов, автоматов, респираторов, ношенных кем-то другим камуфляжных курток и армейских прочных ботинок; невероятное, запредельное богатство, которого хватило бы для любого, самого безумного нашего плана, и ради которого мы сможем, кажется, вынырнуть, наконец из стыдного беззубого бессилия, в котором мы увязли с незваными нашими соседями, как мухи в янтаре. За которое стоит побороться. Мы молчим, стремительно, неумолимо утверждаясь в мысли, что любым доступным способом обязаны вернуть себе это право воспользоваться шансом. Если не разделить, то украсть. Отобрать. Отвоевать. Вырвать.