Он правда был счастлив. Был — там, в городе, все три года, которые прожил рядом со мной. Но, тревожно следя за его счастьем, я не заметила, как на самом деле стала тем, кем собиралась только притвориться, — беззубым, бессильным, бесполезным существом, от которого здесь, на острове, ему было не больше пользы, чем от жалкой бессловесной морской свинки. Именно поэтому я ни за что не смогла бы заставить его поступить по-моему, если бы моё желание удивительным образом не совпало с желанием женщины, которую он не любил. Которой он боялся.
Он не хотел переезжать на тот берег. Ему вообще не нужны были перемены — он был слишком занят другим, но её желание — не моё — заставило его на следующий день, прямо перед традиционной утренней проверкой сетей, заговорить о полученном нами вчера ночью предложении, от которого он отмахнулся, когда вёл меня под конвоем обратно домой, как отбившуюся от стада козу.
По негласному уговору, каждой из женщин по утрам полагалось несколько минут никем не нарушаемого одиночества снаружи для того, чтобы вскарабкаться по скользким камням до густой полоски деревьев, растущих вокруг дома, и присесть там на корточки без боязни быть замеченной кем-то, вышедшим за дровами или за водой. Меня не было не больше десяти минут, но, вернувшись в натопленную комнату и взглянув на их лица — все сидели вокруг стола, и Лёня, задумчиво чешущий щёку, неровно заросшую светлой вьющейся бородой, говорил недовольно «им-то это зачем? ну включи ты голову», — я подумала: прекрасно, милый, ты выбрал именно этот момент — пока меня не было — для того, чтобы начать неприятный тебе разговор, как будто надеялся закончить его до моего возвращения, боясь, что я могу как-то повлиять на его исход.
Меня не было не больше десяти минут, но, вернувшись в натопленную комнату и взглянув на их лица — все сидели вокруг стола, и Лёня, задумчиво чешущий щёку, неровно заросшую светлой вьющейся бородой, говорил недовольно «им-то это зачем? ну включи ты голову», — я подумала: прекрасно, милый, ты выбрал именно этот момент — пока меня не было — для того, чтобы начать неприятный тебе разговор, как будто надеялся закончить его до моего возвращения, боясь, что я могу как-то повлиять на его исход. Может, ты его не так понял? — спросил папа, отхлебнув из кружки; дверь за моей спиной стукнула, но никто даже не обернулся. — Что конкретно он сказал?
Мне захотелось еще раз хлопнуть этой чертовой дверью, чтобы они посмотрели на меня, и сказать им: «Я тоже там была, он предложил это мне, не Серёже, не вам — мне, потому что это я говорила с ним, размазывая слёзы по щекам, это я рассказывала ему, как сильно всё здесь ненавижу».
Они меня даже не заметили. Не было никакого плана в том, чтобы поговорить без меня, им просто было безразлично, услышу ли я начало этого разговора, услышу ли конец. Я шагнула в комнату, встала в самом ее центре, свободном от чужих ног и кроватей, и произнесла отчётливо:
— Он сказал — перебирайтесь к нам, пока вы там друг друга не поубивали, — и оглядела их лица, наконец, обращённые ко мне.
— Конечно, — фыркнул Лёня, — ему гораздо интересней самому.
— Ну ясно же, дерьмовый план, — сказал Андрей, не дослушав. — Или мы должны это ещё обсуждать?
— Да нет, — с облегчением отозвался Серёжа, — нечего нам там делать, на берегу.
Они перебрасывались этими короткими, незаконченными фразами, даже не договаривая их до конца, почти не слушая друг друга, как будто исполняли какой-то нелепый вежливый ритуал, призывающий каждого из находившихся в комнате мужчин быстро высказать неодобрение и покончить с этой бессмысленной темой, чтобы заняться, наконец, настоящими серьёзными делами. Похоже было, что они говорят все одновременно, и я никак не могла дождаться паузы, чтобы сказать им что-то — что угодно, — чтобы заставить их хотя бы обдумать это предложение, понимая уже, что не найду слов, что они не станут меня слушать, особенно после жалкого, бессильного вчерашнего скандала; и тут заговорила она — даже не вставая с места, не повышая голоса, не стараясь перекричать их; мальчик сидел у неё на руках, прочно держась за её тонкие колени, как за подлокотники кресла, и всё время, пока она говорила — негромко, презрительно, — ее бледные пальцы нежным, успокаивающим движением перебирали его легкие отросшие волосы.
В том, что она сказала, не было ни слова неправды. Она назвала их, сидящих за столом, трусами, боящимися собственной тени. Вялыми, не приспособленными к жизни городскими мальчиками, которым легче делать вид, что всё как-то образуется само собой. Она произнесла «четыре месяца сидеть на заднице», она сказала даже «жевать сопли» — всё тем же тихим, невыразительным голосом, от которого мороз шёл по коже, голосом заклинательницы змей. И ни один из них не возразил ей, словно под воздействием какого-то необъяснимого гипноза — ей даже не нужно было на них смотреть. Опустив голову, она почти шептала. «Всё это время, — сказала она, — в двух километрах отсюда стоят два пустых огромных дома, набитых консервами. Сначала вы боялись заразы, — сказала она, — теперь вы боитесь этих мужиков, вы отдали им нашу еду и заставили нас улыбаться им за десяток жалких конфет. Вас четверо, — сказала она, — неглупых, здоровых, с руками, вы даже стол этот кособокий за всё это время не поправили. Мы четыре месяца подряд скачем по этим скользким камням, там уже ступить некуда, на ветру, как собаки, как свиньи, едим эту рыбную бурду и моемся в тазу».
Вас четверо, — сказала она, — неглупых, здоровых, с руками, вы даже стол этот кособокий за всё это время не поправили. Мы четыре месяца подряд скачем по этим скользким камням, там уже ступить некуда, на ветру, как собаки, как свиньи, едим эту рыбную бурду и моемся в тазу».
Папа шевельнулся.