— Обещаю вам быть решительным, а притворство можете оставить себе.
— Так оно и будет, коль скоро это в твоих интересах. Он снова побежал к моему отцу.
— Сеньор, говоря с вашим младшим сыном, я пустил в ход все красноречие, дарованное мне господом и природой. Сердце его смягчилось, он уже уступил; он ждет не дождется, когда сможет кинуться в объятия брата и услышать, как вы благословите обоих ваших сыновей, соединив их сердца: ведь и тот и другой — ваши родные дети. Вы должны отказаться от всех предрассудков и…
— У меня нет никаких предрассудков, — воскликнул мой несчастный отец, — я хочу только одного: увидеть, как оба мои сына обнимут друг друга, и, если господу будет угодно призвать меня в этот миг к себе, я повинуюсь его призыву и умру от радости.
Духовник попенял ему за эти слова, вырвавшиеся из глубины сердца, и, нисколько ими не тронутый, поспешил снова ко мне, стремясь довести до конца затеянное им дело.
— Дитя мое, я предупредил тебя о том, что все родные твои вступили в заговор против тебя. Доказательства этому ты увидишь уже завтра; твоего брата привезут сюда, тебе велят обнять его и будут думать, что ты согласишься, но стоит только тебе это сделать, и твои отец истолкует это как знак того, что ты отказываешься от всех своих прав единственного законного сына. Уступи своим лицемерным родителям, обними своего брата, но выкажи при этом свое отвращение к этому поступку, дабы, обманывая тех, кто решил обмануть тебя, не поступать против совести. Будь же осмотрителен, мое дорогое дитя; обними его так, как обнял бы змею: он столь же хитер, а яд его смертелен. Помни, что от решения твоего зависит исход этой встречи. Сделай вид, что воспылал к нему любовью, но помни при этом, что ты обнимаешь смертельного своего врага.
При этих словах, как я ни был к тому времени развращен им, я содрогнулся.
При этих словах, как я ни был к тому времени развращен им, я содрогнулся.
— Но ведь это же мой родной брат! — воскликнул я.
— Это ничего не значит, — сказал духовник, — это враг господа нашего и самозванец, не признающий закона. Ну что же, дитя мое, теперь ты готов?
— Да, готов, — ответил я.
Ночью, однако, я не знал покоя. Я попросил, чтобы ко мне вызвали духовника.
— Но как же все-таки поступят с этим несчастным? (речь шла о тебе), — спросил я.
— Он должен принять монашество, — изрек духовник. Слова эти пробудили во мне вдруг такое участие к тебе, какого у меня никогда не было раньше.
— Он никогда не станет монахом, — сказал я, исполненный решимости, ибо человек этот научил меня говорить решительно.
Духовник, казалось, был смущен, но в действительности испуган тем духом непокорности, который он сам же во мне пробудил.
— Пусть лучше идет служить в армию, — сказал я, — пусть станет самым обыкновенным солдатом, я помогу ему продвинуться выше; пусть он изберет самую низкую профессию, мне не будет стыдно признать его своим братом, но знайте, отец мой, монахом ему никогда не бывать.
— Дорогое мое дитя, на каком же основании ты так яро противишься этому решению? Это ведь единственное средство для того, чтобы в семье вашей снова воцарился мир, и для того, чтобы его обрело жалкое существо, чья судьба тебя так волнует.
— Отец мой, я не хочу больше этого слушать. Обещайте мне, что вы никогда не станете понуждать моего брата принять монашество, если хотите, чтобы я обещал вам в будущем повиновение.
— Понуждать! Какое же может быть понуждение там, где речь идет о призвании, дарованном свыше.
— У меня нет в этом уверенности, но я хочу, чтобы вы обещали мне то, о чем я прошу.
Духовник колебался, но потом сказал:
— Хорошо, обещаю.
И он поспешил сообщить моему отцу, что я больше не противлюсь нашей встрече с тобой и что я в восторге от того, что, как мне стало известно, брат мой полон ревностного желания сделаться монахом. Так была устроена наша первая встреча.
Когда по приказанию отца руки наши сплелись в объятии, то, клянусь тебе, брат мой, я ощутил в них ту дрожь, которая говорит о любви. Но сила привычки вскоре подавила во мне естественные чувства, и я отшатнулся от тебя; собрав все силы, которыми наделила меня природа и которые во мне породила страсть, я постарался придать лицу своему выражение ужаса и с великой дерзостью выставил его напоказ родителям, а в это время духовник, стоя за их спиной, улыбался и делал мне знаки, которые должны были меня приободрить. Мне казалось, что я отлично сыграл свою роль, во всяком случае сам я был доволен собой и удалился со сцены такими гордыми шагами, как будто стопы мои попирали простертый под ними мир, — тогда как в действительности я попирал ими голос крови и трепет сердца. Несколько дней спустя меня послали в монастырь. Духовника охватила тревога, когда он услыхал из моих уст тот непререкаемый тон, которому он сам же меня учил, и он настоял на том, чтобы на воспитание мое обратили особое внимание.
Родители мои согласились со всеми его требованиями. Как это ни странно, согласился с ними и я; но когда меня посадили в карету и повезли в монастырь, я вновь и вновь повторял духовнику: «Помните, мой брат не станет монахом»».